Какие холмы? Так как две последующие строки выпадают — в тексте просто заменены точками — два возможных случая: либо он и здесь, на русском кладбище, вспоминает — с натяжкой — холмы Крыма, либо — что гораздо вероятнее — и здесь, в Крыму, не может забыть холмы Александрова. (За последнюю догадку двойная холмистость Александрова: холмы почвы и холмы кладбища.)
Дальше, черным по белому:
От монастырских косогоровШирокий убегает луг.Мне от владимирских просторовТак не хотелося на юг.Но в этой темной, деревяннойИ юродивой слободеС такой монашкою туманнойОстаться — значит быть беде.Монашка, думается мне, составная: нянька Надя с ее юродивым смехом, настоящая монашка с рубашками и, наконец, я с моими вождениями на кладбище. От троящегося лица — туман. Но так или иначе — от этой монашки и уезжает в Крым.
Целую локоть загорелыйИ лба кусочек восковой.Я знаю, он остался белыйПод смуглой прядью золотой.От бирюзового браслетаЕще белеет полоса.Тавриды огненное летоТворит такие чудеса.Еще белеет полоса, то есть от прошлого (1915 год) коктебельского лета. Таково солнце Крыма, что жжет на целый год. Если бы говорилось о крымской руке — при чем тут еще и какое бы чудо?
Как скоро ты смуглянкой сталаИ к Спасу бедному пришла,Не отрываясь целовала,А строгою в Москве была.Не «строгою», а гордою (см. «Tristia»), Не отрываясь целовала — что? — распятие, конечно, перед которым в Москве, предположим, гордилась. Гордой по молодой глупости перед богом еще можно быть, но — строгой? Всякая монашка строга. В данной транскрипции получается, что «она» целовала не икону, а человека, что совершенно обессмысливает упоминание о Спасе и все четверостишие. Точно достаточно прийти к богу, чтобы не отрываясь зацеловать человека.
Нам остается только имя,Блаженный звук, короткий срок.Не «блаженный звук, короткий срок», а (см. книгу «Tristia»):
Чудесный звук, на долгий срок.
Автор воспоминаний, очевидно, вместо «на долгий» прочел «недолгий» и сделал из него «короткий». У поэтов не так-то коротка память! — Но можно ли так цитировать, когда «Tristia» продается в каждом книжном магазине?
Кончается фельетон цитатой:
Где обрывается РоссияНад морем черным и чужим.Это пишущему, очевидно, — чужим, нам с Мандельштамом родным. Коктебель для всех, кто в нем жил, — вторая родина, для многих — месторождение духа. В данном же стихотворении:
Где обрывается РоссияНад морем черным и глухим,—глухо-шумящим, тем же из гениального стихотворения Мандельштама:Бессоница, Гомер, тугие паруса.Я список кораблей прочел до середины:Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,Что над Эладою когда-то поднялся —Как журавлиный клин в чужие рубежи!На головах царей божественная пена —Куда плывете вы? Когда бы не Елена,Что Троя вам одна, ахейские мужи!И море и Гомер — все движется любовью.Кого же слушать мне? Но вот, Гомер молчит,И море черное, витийствуя, шумитИ с тяжким грохотом подходит к изголовью.Во избежание могущих повториться недоразумений оповещаю автора фельетона, что в книге «Tristia» стихи «В разноголосице девического хора», «Не веря воскресенья чуду…» («Нам остается только имя — чудесный звук, на долгий срок»), «На розвальнях, уложенных соломой» принадлежат мне, стихи же «Соломинка» и ряд последующих — Саломее Николаевне Гальперн, рожденной кн. Андрониковой, ныне здравствующей в Париже и столь же похожей на ту женщину-врача, как и я.
Что весь тот период — от Германско-Славянского льна до «На кладбище гуляли мы» — мой, чудесные дни с февраля по июнь 1916 года, дни, когда я Мандельштаму дарила Москву. Не так много мне в жизни писали хороших стихов, а главное: не так часто поэт вдохновляется поэтом, чтобы так зря уступать это вдохновение первой небывшей подруге небывшего армянина.
Эту собственность — отстаиваю.