Сколько бы ни бушевали страсти вокруг разных выставок, что бы там ни «открывали» критики, почти в каждой деревенской избе и в пору деревенского детства Арсения, и теперь на видном месте или «Аленушка», или «Три богатыря» Васнецова, или «Боярыня Морозова» Сурикова. У Зубковых в доме на комоде до сих пор стоит гипсовый портрет Василия Теркина. Этакий весельчак в полушубке, с гармошкой в руках да самокрутку заворачивает. Его привезла тетка Арсения, Галя. Теркин был раскрашен, но походил на всех мужиков. Приходившие в гости люди подходили к Теркину и подмигивали: «Ну чего, парень, закурим, что ль?» Теркин был свой, понятный, хоть и гипсовый. Эта незамысловатая статуэтка, которую увидел четырехлетний Арсик, была первой, открывшей в жизни что-то такое радостное и непонятное, что хотелось бесконечно трогать руками, чувствуя складки полушубка, мехи гармошки, лицо и руки с самокруткой. Теркин, казалось, мог раздвинуть мехи гармошки и подыгрывать Гале, когда она грустно пела: «Пойду-выйду в чисто поле, поскликаю всех зверей. Ой вы, лютыя зверечки, разорвите вы меня…» И мог он понять, этот Теркин, что все это надо только для того, чтобы сердце, полное любви, положить черну ворону на хвост, и чтоб понес он это сердце милому на стол, и узнал он, окаянный милый, какова была любовь. Арсений любил эту грустную песню, но ему всякий раз было жалко Галю, и он представить не мог, чтоб эти «зверечки» набежали и разорвали Галину грудь, к которой он так любил прижиматься и засыпать.

И каждый, должно быть, видел в Теркине свое, потому что, приезжая с городского базара, привозил ширпотребовскую статуэтку на свой комод. Повальное это увлечение Арсений и теперь убоялся бы определить как отсутствие вкуса. Он привозил во время каникул портрет рафаэлевой «Мадонны». Мужики сдержанно молчали, женщины, оглядев, говорили, что за границей, может быть, такие и нравятся, иначе чего бы ее стали рисовать? Уважая чужие вкусы и чужое понимание прекрасного, не хаяли, но, теплея глазами, спрашивали Арсения, можно ли в Москве купить портрет «Царевны-Лебедя», и интересовались, сколько бы это могло стоить. И можно было бесконечно слушать ораторов на всяких совещаниях о том, что «народу надо дать» то-то и то-то, можно было слушать заверения в том, что «народ ждет», но Арсений всегда искал то, что можно было бы взять у народа, который для него с детства жил в лицах, словах и поступках. Деревенские люди были для него самым главным народом.

Приход Дарьи Ильиничны еще дальше отодвинул страсти, которые в этот час кипели наверху в ожидании конца заседания художественного совета, отбиравшего кандидатов для участия в зональной выставке, на которую должно было приехать высокое московское начальство, и, чем черт не шутит, не решит ли это судьбу вступления в Союз художников тех, кто достаточно уже «помелькал» на прочих выставках, собрал достаточную прессу и одобрение далеких московских мэтров.

Специально для этой выставки изобретались темы, тлели и разгорались разговоры о творческом часе, все было подчинено этой итоговой кутерьме, в которую считали необходимым вовлекать начальство, чтобы не оказаться на обочине при отборе работ.

Арсений и Уватов всегда выпадали из этой предвыставочной эйфории. Саня специально куда-нибудь уезжал — то на этюды, то по делам общества охраны природы, забегая проститься к Арсению.

Уватов убегал, посылая воздушный поцелуй женщинам на стеллажах, и, улыбаясь, говорил:

— Арсюша, желаю тебе чему-нибудь обрадоваться!

Арсений внутренне всегда готов был удивиться встрече с женщиной, которая потом долго стояла у него пред глазами, и где-то за много остановок от своего дома он мог прожить рядом с ней вечер. Он придумывал ее комнату, наделял именем, смотрел, как она неспешно закалывает пушистые волосы на затылке. Видел сквозь просвечивающий халатик ее легкое тело. Она была одна, и потому ей некуда было спешить.

Взбудораженный видением, он долго ходил по городу и, не заходя домой, возвращался в подвал и лепил эту женщину. Вот она с ребенком на руках, и ветер смел заколки с волос. А она бежит навстречу солнцу. В ней столько экспрессии, что Арсений и сам начинал улыбаться этому жизнелюбивому существу. Время останавливалось, тишина обманывала до того часа, когда начинали за маленьким подвальным оконцем шуршать первые автобусы. Тогда он, поставив скульптуру на табурет, ложился на топчан и, глядя на женщину с ребенком, крепко засыпал в синеве занимающегося утра.

На стеллаже стояли торговки, подсмотренные Арсением на рынке, деревенские сплетницы, с которыми Арсений сидел на лавочке в каком-то селе, бабушка с внучкой у самовара.

Женщины сидели, лежали, грустили, радовались, бежали, молили о чем-то. В гипсе и из папье-маше, бронзовые и металлические, они населяли мастерскую, разбегаясь лишь по ночам, а днем плечом к плечу грудились там, на полках.

Перейти на страницу:

Похожие книги