«…Чувствую, что не одолеть мне в одиночку того, что задумал, — читал Арсений, — видимо, слишком долго думал и не рассчитал сил. Меня встревожило, что в Фонде пренебрежительно отозвались о работах Арсения, когда я звонил. «Радищева» его видел. Это работа мастера. Народ должен иметь «Радищева», я сказал в Союзе художников свое мнение, и с ним согласились. Арсений, положительно, все эти годы шел к образу. И это главное. Галя, спешу Вас успокоить: то, что у Арсения, как вы написали, плачущие глаза, — тут Арсений оторвался и укоризненно посмотрел на няньку: «Ну, ты, Галя, агент, а не родной человек!» — и снова приник взглядом к письму, — так у настоящего художника они и не могут быть иными. И вот я снова вернулся к тому, что давно задумал, и это уж не только дума, а прямо-таки настоятельная необходимость. У нас в стране каких только музеев нет, вплоть до Вооруженных Сил, а музея Женщины-Матери нет. И я вышел с предложением о создании такого музея! Мы вместе с Арсением должны одолеть всю рутину и все бюрократические колдобины, я на него полагаюсь и хочу заручиться его согласием. И с удовольствием воспользуюсь, Галя, Вашим приглашением приехать в деревню. Коли Арсений, негодник, до сих пор не удосужился записать Ваши сказки, так я их запишу, потом с удовольствием проиллюстрирую, и мы их издадим!»
— Ох, нянька, смотри, зазнаешься! Ведь книжку-то он, раз загорелся, обязательно издаст! — Арсений как-то сразу оживился, порозовел щеками.
— Нет, ты как, Арсюшка, не откажешься? Уж хватит тебе в подвале работать, да ведь и музей задумал! — Нянька встревожилась, что Арсений никак не отреагировал на слова Прибыльского о нем, Арсении.
— Тебя бы в парламент, ох и наворочала бы ты реформ, а, нянька? — улыбнулся он.
— А что? Я-то бы подписала приказ об открытии Храма Матери, и рука бы не запнулась!
Арсений брился, вглядываясь в свое отражение в зеркале.
Неужели у него плачущие глаза? «Боже мой! — подумалось ему. — В тридцать лет и такие стариковские глаза! Неужели и я — уже крайний!»
День был полон забот. Мало-помалу напряжение отпустило Арсения. Волнение иного свойства охватило его: он уже представлял, каким мог быть этот музей Женщины-Матери, с какими чувствами и мыслями могли бы входить и выходить из него люди.
Это к ней, Матери, во все времена и эпохи боец и пахарь обращали мысли свои, укреплялись именем ее, в испуге и безысходности вперед мысли и думы летело возгласом: «Мама!»
«К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, Царица Небесная? Кто плач мой и воздыхание мое примет, еще не Ты, Пренепорочная? Кто паче Тебе в напаснях защитит? Услыши убо стенание мое и приклони ухо Твое ко мне… О Мати Господа моего Творца! Ты еси корень девства и неувядаемый цвет чистоты…»
Тихой стала мать. Смущенно оправдывалась, когда он приехал и застал ее в постели.
— Вот. Отдыхаю. Как барыня. — И все порывалась встать. — Сорвали тебя, сынок, от работы отвлекли, испугали зря. А мне уже лучше.
Он держал ее руку, исхудавшую, слабую. А мать шептала:
— Меня жалеешь, а любишь — Галю. Ласковый-то телок двух маток сосет. У меня-то вас много, а у нее — только ты. Не бросай ее, сынок.
У него отлегло от сердца, когда мать прохворалась и встала.
Арсений застелил няньке диван, разбросил себе кресло-кровать. Странно все-таки, думал он, что в человеке навсегда остается совсем детское желание чувствовать себя защищенным, собственно, он и защищен, покуда живы те, кто его любил с детства. И вперед слова и думы распахивают двери милосердия и по-царски одаривают теплом, спасают и сохраняют от напасти.
Мать Венькину жену учила: «Почаще на руках носи головкой к сердцу, дитя, оно чуткое, запомнит, как сердце твое бьется, и вырастет — беду твою услышит».