Но почему так запомнился жадный поцелуй на Мойке, на осеннем ветру, в мокрой темени? Поблескивавший узор ограды, чёрная вода.
Лина, смуглый ангел, с вороньим крылом… причёски; да, косой пробор и – смоляное крыло; и ещё: когда-то в Лине идеально сочетались порывистость и домовитость.
Поплыли, разламываясь, галереи, эскалаторы, рекламные щиты; голубой воздушный шарик мотался, натыкаясь на стеклянное небо, отскакивая…
– Бывает кислая соль?
– С лимоном… или грейпфрутом.
– А сладкая?
– Отстань; селфи.
Моё поколение, – последнее, возможно, предпоследнее, которому дано вспоминать что-либо существенное, даже сущностное, благодаря «несущественному», «пустячному» наполнению минувших лет: предметы, окружавшие когда-то меня, служат катализаторами памяти, а у них, юных и беззаботных, – сочувственно оглядел кофейню, – отменены помчавшимся временем драгоценные мелочи; дети безоглядности лишены предметного мира, личностно окрашенного и – «долгого», способного, отслужив функционально сейчас, согревать потом, когда аккуратные мальчики и душистые девочки постареют, остывшие чувства. Что вспомнится премилому молодняку на старости лет, если актуальность вещей ныне скоротечна, они не успевают органически врастать в быт, если электронные игрушки, запрограммированные на повседневные чудеса, а по минималистскому дизайну рассчитанные на миллиардные тиражи, будто бы никакие, – не окутываются индивидуальными смыслами, за год-полтора устаревают, ибо супермодели «Яблока» или «Самсунга», которые, – после рекламного торнадо, – выбрасывают в продажу, сулят коммуникативные сверхчудеса; открытое окно, ящичек с откинутой крышкой на подоконнике… да, патефон Додика Иткина, да, символ сентиментальности, оклеенный серебристым, «с морозцем», коленкором ящичек с музыкальным флёром эпохи… о, Додик, старенький король джаза, возвращал триумфальные и роковые тридцатые, где было похоронено его музыкальное счастье; зачастую и мне не терпелось на приподнятый круг положить другой круг, чёрный, поблескивающий, тронуть рычажок вращения, нацелить иглу-жало на гибкой шейке с бликом на крайнюю бороздку берущей разбег пластинки, услышать шипение из далёких лет, и – пробные хрипы, заикания перед тем, как прольётся песня; на углу ящичка – выдвижная, – словно балкончик из угла здания выдвигался, – коробочка со сменными иголками; изогнутая стальная ручка вставлялась в круглое отверстие в боку онемевшего ящичка, чтобы, проворачивая её, возобновлять иссякший завод… с колдовским блеском глаз крутил ручку Иткин.
Бывает кислая соль?
А сладкая?
Вспомнил об Иткине с трубой, с патефоном…
И увидел – Лину, у патефона, доставшегося от Иткина; кустарный диск Высоцкого, тонкий и гибкий, из голубого винила…
Заворожила музыкальная рухлядь? – мне, ворчуну, обладавшему сомнительными преимуществами преклонного возраста, снисходительно улыбалась девица-красавица, спасибо, что пальчиком у виска не вертела, – улыбалась, тоскуя по кисло-сладким солениям?
Рухлядь?
Да-да, – на помойку! Порождая, однако, цепи ассоциаций, «рухлядь» запускает и ускоряет память; память без тренинга атрофируется…
И пусть атрофируется, – улыбалась мне, старому чайнику, – на здоровье; кому нужна ваша тормозящая жизнь память…
Мысленный диалог завис; виновато опустил глаза, ибо, судя по улыбке-усмешке, зажился на Свете, злоупотребляя скучным мнением, наставительным голосом, устаревшими вкусами и манерами, хотя сам я, кругом виноватый, главную свою вину видел в том, – напоминаю в сотый раз, – что бездарно растранжирил отпущенное мне время…
Так, память в эпоху суперкомпьютеров, – атавизм?
Так, изумление: обо мне вспомнила заблудшая душа, я нужен ей?
Я – был?
Был! И, значит, – есть.
Глотнул кофе, прочёл, наконец:
«Ранним утром, – рассвет над океаном великолепен! – подлетала к Мельбурну, пилот поздравил с прибытием в Австралию: сегодня первое сентября, начало весны, – до меня, мигом пробудившейся после бесконечного перелёта, дошло, что охота к перемене мест забросила меня туда, где всё будет наоборот…».
Так-так, что дальше? – увы, порывистость восторжествовала над домовитостью, охота к перемене мест не принесла счастья.
В Америке развелась с мужем, лет через десять в Ираке погиб сын Миша, капрал американской армии. А пока Лина – на подлокотнике кресла с гранёным стаканом в руке: нервничала, рвалась в полёт… её лихорадило, не терпелось победить советскую затхлость, оцепенелость, но ликование не получалось; галдёж, дым…
Так, пожаловалась на климат: «летом в Мельбурне испепеляющая жара, зимой – свирепые ледяные ветры задувают из Антарктиды», и – так-так, любопытно: «Илюша, твой электронный адрес, прости, противозаконно добыл мой внук, успешный компьютерщик, по совместительству – не удивляйся, – неуловимый хакер…».
Лина сидела на подлокотнике кресла; подлил ей водки, вслушался в прощальный галдёж; улетала «ради будущего сына», получила… – внука-хакера?
Голова кружилась; или вращался атриум?
Не удивляйся, ничему не удивляйся, мир обезумел, но тебя, старичок, попросила Лина не удивляться!