Вскоре они поженились.
Хотели сойтись по-тихому, без свадьбы. Такая собачья сбежка не во нрав легла даже его мачехе. Устроила громкий чих-пых. Пришлось сыграть хоть негромкую свадьбишку.
Как-то, уже нажив дочку, заспорили молодые, кто первый влюбился.
– Я первая! – сказала Таёжка. – Моё чувство тебе на расстоянии передалось.
– Нет, – сказал Николай. – Я раньше. Когда парубки в больнице крутились возле тебя, я переживал. Чего надо от девчушки? Переживал и боялся тебя такой дикошарой. Ты всё на людях... На спевках, на танцах... Всегда в кругу. Меня ж всегда жало к стеночке. Ни петь, ни танцевать не умею. Непоказательный покоритель. И вообще, крепкая любовь приходит при близком знакомстве.
– Выходит, ты не любил? Сначала?
– Чувство было, но закрепло потом.
– Обидно... Я вся влюбленная, а ты – любовь только при общении...
С работы он встречал её каждый день.
Здоровье у него было нежное, не всегда бодрое, боялся он холодов и запрещал ей выносить детей на мороз.
– Хорошо! Хорошо! – торопливо соглашалась она, провожая его в
Вечером он спрашивал:
– Ну, носила?
– Конечно же!
– Эх, грела кура яйца – ума не нажила!
А потом сам прихваливал её, что не слушала его во всём. Ребятёжь-то выросла на морозе прочная, звонкая. Ведь Таёжка не только гуляла по холоду с детьми, они у неё ещё и спали в тулупчиках на улице под окном в колясках, спали в сорокаградусные морозы. А вот этого муж никогда так и не узнал.
Вместе с детьми рос новый Николай.
Таёжка научила его петь, танцевать. С годами выпрела из него угрюмость, одичалость, стал он вполне компанейским. Однажды возвращались они из гостей. Николай петухом прокукарекал. Совсем ожил человек!
Как в сказке отжили они долгие годы.
Для бабушки воспоминания всегда грустны, тяжелы. Жизнь прожить не лукошко сплесть.
Вороша прошлое, бабушка вянет.
Глядя на неё, сникает и Лариса.
– Ну, – с усилием нарочито бодро говорит бабушка, трогая Ларису мягким взглядом, – отобедали бояре... Потешный час ушёл, время к делам подступаться. Денёшка у нас сегодня те-есный... Надо обскакать, ягодная козка, восемь постельных старушек.
– Надо – обскачем! И передовое место ещё займём.
– Как насчёт передового... Не знаю... Скакушка я... Не выкинула б фокус... Как бы этот божий обдуванчик... – бабушка зябко поёжилась, опасливо посмотрела на окно, толсто забитое снегом, послушала, как за стеной надсадно воюшкой выла вьюга, которая, казалось, ярилась раскачать дом и развеять в щепочки, – как бы саму где нечаем в сугроб не воткнуло.
– Воткнёт – выдернем! Я-то где буду?
– Ты уж, Ларик, не возводи кураж... Не обижайся. Не успела моя столичанская гостьюшка переступить порожек, а я и сунь её тут же в хомут. Старушки эти под годами, старе дуба... Уже плохие, не встают. Да ещё дальние, живут какая где... Трамвайка, автобус нам не товарищ... Не к пути... Не подъедешь. А сама я однёркой боюсь бежать. А ну где ещё смертуха[71] свалит, закидает... Я и посули ихним ходокам: в первый каникульный день внучки наведаю купно с нею. Поди, там у отогретой дырочки в окошке как на боевом посту стоят. Ждут-пождут... Хоть погодина и нелётная, а ползти аж кричи надо. Молодым в беде поможет их молодость. А кто поможет старости?
Они выходят.
Пока Лариса закрывала на ключ входную дверь, бабушка смело, опрометчиво вышагнула за угол дома. Тут же её сдул, срезал с ног монотонно гудящий порыв грязно-серой завирухи.
«Эко уложил Господь королевишну в сани!» – весело подумалось бабушке.
– Вот что значит отрываться от коллектива! – подпустила шпилечку Лариса, помогая ей встать. – «Вашу руку, фрау мадам!» Не дело пролёживать бока на снегу.
– Ничего, Ларушка... Хорошо лишь пахать на печи, да всё равно заворачивать круто. Везде несахарно.
Поднявшись, бабушка инстинктивно впилась в сильную внучкину руку.
Одинцом ей вдруг стало боязко и шагу шагнуть. А так, держась за Ларису, всё куда надёжней, затишок даже вроде курится за просторной молодой спиной. В этом затишке ей уютно. Это чувствует Лариса. Шаг за шагом Лариса берёт твёрдо, закрывая собой бабушку от встречной навали, и так, то ли кланяясь упругому встречному току, то ли бодаясь с ним, почти ложась на него лицом, грудью, в шубах, в валенках, закутанные платками – одни щёлки у глаз, – черепашно ползут они к реке по пустынным, бело стонущим дворам.
Томь отворилась нежданно, враз, толкнувши под ноги метровую льдистую гладь, во множестве мест исступлённо подметаемую хвостатыми змеями. На реке не было сосущей погибельной снежной толщи, и по мрачному глянцу замершей воды они взяли уже спорей.
Брели они молча.
Каждой думалось своё.
Лариса видела лето. Сколько себя помнила, от измалец малости каждое лето отбывала она у бабушки. Толклась всё на Томи. Купалась. Ныряла, с берега прыгала на головку. Загорала. Полоскала с бабушкой бельё.
Выполоскавши, бабушка легко, рассвобождённо вздыхала и, как бы заработав право на купание, скупнётся и сама.