Хотя прошедшие пять лет сильно состарили Сигрид Унсет, она сияла. Наконец-то дома! Она приняла активное участие в дебатах о наказании для военных преступников, с радостью включилась в дела Союза писателей, с воодушевлением встретила Арнульфа Эверланна, вернувшегося из немецкого концлагеря несломленным и таким же острым на язык, как и прежде. Они полностью сходились во мнениях о Германии. Вообще дома Унсет встретила куда больше понимания своей слепой ненависти к немцам, чем это имело место в эмиграции. В письмах американским друзьям она подробно рассказывала о судьбе молодых парней из Лиллехаммера, о том, чего оккупация стоила Норвегии, и о ситуации в стране вообще. Но о своих личных потерях — почти ни слова. Ни одному человеку она не описала поход на кладбище Меснали, которое стало местом последнего упокоения и ее Андерса.
Вскоре после приезда она получила приглашение от молодоженов Бротёй. Племянница Сигрид, памятуя о том, что тетка склонна на публике надевать броню неприступности, боялась, что за столом воцарится молчание. Трюгве Бротёй, психиатр с радикальными воззрениями, не принадлежал к интеллектуальному кругу Сигрид Унсет, хотя они и были шапочно знакомы по Союзу писателей. Ученик Фрейда, Бротёй был отлично осведомлен, что Сигрид Унсет презирает австрийского психиатра. Молодая новобрачная подумала, что сможет привести «царственную тетку» в хорошее настроение, напомнив о фамильном призраке — Калуннборгской желтой собаке, чье появление, по старому поверью, предвещало смерть в семье Гютов. Сигрид знала, что тетка обожает истории о сверхъестественном, и как раз у нее в запасе оказалась такая история: знаменитую собаку видели в 1944 году, незадолго до того, как отец Сигрид умер от рака.
— Чушь, Сигрид, — сказала тетка, — да эта собака
Трюгве Бротёй чуть не свалился со стула. Он пришел в восхищение от новой родственницы. Лед тронулся, они стали оживленно обсуждать парапсихологию. Бротёй был среди тех, кто проводил эксперименты со знаменитым «органоскопом», изобретенным учеником Фрейда Вильгельмом Райхом. Закончился обед чтением стихов — они цитировали строфы из самых известных стихов Арнульфа Эверланна, поэта, которого очень уважали.
А вот приглашений от Союза писателей практически не поступало. Война поставила точку на ее председательстве, теперь к власти пришли новые люди. Возможно, в ее услугах больше не нуждались. Возможно, она была изумлена, что ее всего-навсего пригласили посидеть в первом ряду на праздновании пятидесятилетия Союза, даже не подумав выделить какой-либо более активной роли. Она первая поддержала бы назначение Арнульфа Эверланна почетным членом Союза. Но не чувствовала ли она, что ее саму обошли вниманием? Вопреки обыкновению, писательница тщательно подготовилась к празднику: сходила к парикмахеру, накрасилась. В битком набитый зал она вступила с гордо поднятой головой и, завидев Трюгве Бротёя, тут же подошла к нему и, вразрез со своим обычным королевским поведением, звучно чмокнула в щеку. А потом села на свое место. Тем самым Унсет будто продемонстрировала, что ей все равно, что она выше всех политических интриг и пришла на юбилей, как и полагается.
Однако близкие отметили, что после празднования она выглядела подавленной и несколько сбитой с толку. Она уклонялась от вопросов и никак не желала комментировать тот факт, что она, председатель Союза писателей, встретившая войну на своем посту, заплатившая высокую цену за свою бескомпромиссную борьбу с нацизмом, не заслужила признания — хотя бы в той же мере, что и Арнульф Эверланн. Близкие были уверены, что для Унсет это оказалось глубоким потрясением[839]. Страдая от тяжелого бронхита, она вернулась в Лиллехаммер.
Но как обычно, она и словом не обмолвилась о своих частных разочарованиях. В письмах она упоминала и торжества, и свой бронхит — но о том, что ее обошли, не говорила: «Много вина, сигарет, проливной дождь и ни одного автомобиля, но мы так радовались дождю, что не обращали ни малейшего внимания на промокшие ноги, переходя с одной вечеринки на другую»[840].
С тех пор, как Унсет приехала из Америки, прошло всего несколько месяцев. Тогда газеты приветствовали возвращение «той, которая олицетворяет Норвегию», называли ее «одной из вершин нашего духовного пейзажа». Теперь же ее выкинули из игры. Сигрид Унсет с иронией рассказывала Хоуп Аллен о новой послевоенной власти, о праздновании пятидесятилетнего юбилея Союза, называя новых героев «новой аристократией» с лагерными номерами и значками в виде национального флага[841]. В письме Альфреду Кнопфу она тоже поведала о торжествах и описывала новые «знаки отличия» — лагерные номера, которыми теперь украшала себя элита: «Наша новая аристократия — это бывшие узники норвежских и немецких тюрем»[842].