Он смотрел на нее пристально, прямо в глаза.
— Это не обязательно, — сказал он шепотом. — Чудо в том, что вы здесь…
Он не мог отвести глаз от этого лица, сиявшего в темноте слабым, но ничем не омраченным светом.
— Мы придем сюда завтра? — спросила она.
— Да.
— А послезавтра?
— Да.
— А после?
— Да… Всегда одно и то же… Вы и этот поток — поток, который всегда меняется и всегда остается одинаковым… Уметь найти прелесть в повторении, — сказал он, — значит быть Богом…
Она не пошевелилась, не отвела глаз, но он понял, что она согласна с ним. Затем она спросила:
— Вы не устанете, Симон?..
— Не уставать, не знать пресыщения, — сказал он, — когда каждая вещь каждый день выглядит в наших глазах, как новая, — значит жить божественной жизнью…
Они оба оперлись на каменный парапет, а поток у них на глазах рисовал серебристый след, от которого исходил радостный шум, похожий на вздох удовольствия.
— И… вы не желали бы ничего больше? — спросила она.
Он нежно положил руку на шею Ариадны и провел ею до основания волос. Ему хотелось прикоснуться к ним губами, но он лишь гладил их рукой, чувствуя в них существо, похожее на него, жизнь, равную его собственной, биение чудесного пульса вселенной, подобного божественному дыханию. Он знал: что бы ни случилось, он никогда не будет считать Ариадну своей. Для него не может быть и речи о том, чтобы взять ее, поступить, как захватчик, — нет, только объединиться вместе с ней с этой силой, с этой божественной мудростью, пред которыми они оба внутренне распростерлись. Никогда он не чувствовал этого с такой ясностью. Но выразить это было невозможно. Однако она словно ждала ответа. Тогда он слегка наклонился к ней и, вдыхая аромат ее волос, сказал:
— Ждать — вот что прекрасно…
Те, кто говорил о лекции Пондоржа, допускали неточность, так как это была не лекция. Пондорж как-то сказал: «В мире есть два рода людей: те, у кого есть идеи, и те, у кого есть чужие идеи. У меня — идеи. Так-то вот!» «Что это у тебя за идеи?» — спросил у него один любопытный. «То, что я хочу высказать, — ответил Пондорж. — Нужно на сей раз дать им выход. Но для этого надо, чтобы вы все собрались. Тогда я выскажусь, я ничего не скрываю. Идеи созданы не для того, чтобы бурлить в черепушке, а чтобы распространяться». Кто-то спросил: «Вы собираетесь читать лекцию?» — «Нет, только не это! Не лекцию». — «Побеседовать?» — «Да, скорее, это. Но не совсем». — «Так, значит, сказать речь?» Пондорж рассердился. «Да нет! Говорить, когда тебе надо что-то сказать, — как это называется?» «Для этого, — ответил кто-то, — во французском языке названия нет…» Короче, Пондорж собирался говорить. Добрый малый! Нужно его подбодрить, может выйти неплохо! Все убьешь как-нибудь часок. Так говорили. И хлопали его по плечу, от всего сердца, по-приятельски. И он отвечал своим раскатистым глуховатым смехом…
В то же время разнеслась другая новость: Массюб заболел. Было не очень ясно, что с ним; однажды вечером он лег спать с небольшим затаившимся жаром, который вроде бы не собирался его отпускать. Несколькими днями позже — да, совсем немного дней прошло после его переезда, — за ним пришли в «Монкабю», чтобы вернуть в Дом, что облегчило бы лечение…
Симон растерялся при мысли о том, что его враг обречен на бессилие. То, что Массюб прикован к постели, казалось ему, что-то меняет. И действительно, он больше не возникал ни из одной стены, ни из одной двери; его тень больше не оживляла пустынных коридоров; теперь можно было ходить повсюду без опаски, не таясь. В общем, да, все изменилось… И все же Симон не мог привыкнуть к отсутствию Массюба; он не мог больше пройти мимо его двери, не испытав странной, необъяснимой грусти…
— Можешь ты это понять? — сказал он однажды, будучи у Жерома. — Массюб ничего мне не сделал, кроме зла. Я от него слышал только обидные слова. Но я не могу на него сердиться. Мне даже кажется… да, у меня такое чувство — но это нелепо…
— Какое чувство?
— Чувство… Словно я виноват перед ним. Можешь ты понять это, Жером?
Жером сидел, повернувшись спиной, с работой на коленях. Он заканчивал рисунок, который Симон мог разглядеть, слегка привстав. На нем был изображен поток в том месте, где, свергаясь с высоты скалы и коснувшись земли, он принимался набрасываться на утесы, прыгая с одного на другой со звериным бешенством. Видно было, как поток, проводя языком, развешивал свою пену то тут, то там, на высоких черных валунах.
Жером переменил позу и повернулся к другу. С минуту смотрел на него, затем, вернувшись к рисунку, сказал:
— Счастливые люди всегда виноваты перед несчастными.
Симон пожал плечами. «Это ничего не значит», — думал он, спускаясь по лестнице. И, продолжая спускаться, принялся думать о рисунке Жерома. Этот рисунок, на который он словно бы и не смотрел, вдруг ясно возник перед его глазами: клочья пены и черные утесы чередовались там, как на шахматной доске. Жерому едва пришлось усилить эффект, чтобы извлечь из этой ярости конструктивный элемент, почти что логику…
Симон плохо понимал, стуча в дверь, что же толкает его к Массюбу.