Мне было весьма не сладко маршировать в цепях и узах; и у меня бы изрядно подвело живот, когда бы не щедрость секретаря Оливье; ибо я не осмеливался вытащить на белый свет свои дукаты, которые мне до сих пор удалось сохранить; я ведь все равно тогда бы их лишился да в придачу навлек бы на себя еще горшую опасность. Помянутый Оливье поведал мне в тот же вечер, чего ради учинено мне столь жестокое пленение, а наш полковой экзекутор получил приказ непромедлительно меня допросить, чтобы тем скорее представить мое показание генерал-аудитору, понеже меня почли не только за опасного лазутчика и шпиона, но еще и такого, который умеет ворожить, ибо вскоре после того, как я оставил полковника, было сожжено несколько колдуний, которые признались и на том стояли по смерть, что видели меня во время своих сборищ, когда замыслили высушить Эльбу, чтоб тем легче врагу было захватить Магдебург.
Пункты, на которые мне надлежало дать ответ, были следующие:
Первое, учился ли я в школе или, по крайности, умею ли писать и читать.
Второе, чего ради явился к лагерю под Магдебургом в дурацком платье, когда на службе у ротмистра, равно как и ныне, нахожусь в довольном разуме.
Третье, по какой причине вырядился я в женское платье.
Четвертое, бывал ли я среди прочей нечисти на шабаше ведьм.
Пятое, где мое отечество и кто были мои родители.
Шестое, где я обретался до того, как пришел в лагерь под Магдебургом.
Седьмое, где и с каким намерением обучился женской работе – стирать, печь хлебы, стряпать, item играть на лютне.
На сие вознамерился я поведать о всей моей жизни, дабы все обстоятельства диковинных моих приключений достодолжным образом объяснены были и на все те вопросы можно было дать искусный и вразумительный ответ по всей правде. Однако ж полковой экзекутор не был столь любопытен, а утомлен походом и сердит; того ради потребовал отвечать ему коротко и без обиняков на то только, о чем спрошено. Сообразно тому я и отвечал так, что ничего доподлинно и толком уразуметь было невозможно, а именно:
На первый вопрос: я, правда, не учился в школе, однако умею читать и писать по-немецки.
На второй: понеже не было у меня никакого другого платья, принужден я был облачиться в дурацкое.
На третий: понеже мне прискучило мое дурацкое платье, а мужское не сыскалось.
На четвертый: да, однако ж, не по своей доброй воле туда отправился, а ворожить не умею.
На пятый: отечество мое в Шпессерте, а родители мои крестьяне.
На шестой: в Ганау у губернатора и у кроатского полковника, прозываемого Корпес.
На седьмой: у кроатов принужден был я против своей воли научиться стирать, печь хлебы и стряпать, а в Ганау играть на лютне, к чему у меня была большая охота.
Когда мои показания были все записаны, экзекутор сказал: «Как можешь ты отрицать и отнекиваться, что не учился в школе, когда ты, почитаемый всеми за дурня, во время мессы на слова священника: «Domine, non sum dignus» [283], также изрек по-латыни, что ему бы не след это говорить, когда он о том наперед знает». – «Господин, – ответствовал я, – меня подучили тогда другие люди, уверив, что это слова молитвы, которую творят во время мессы, когда отправляет богослужение наш капеллан». – «Так, так, – сказал полковой экзекутор, – я довольно примечаю, что тебе надобно развязать язычок под пыткой». Я помыслил: «Помоги, боже, когда дурацкой голове придется худо».
На другой день рано поутру был прислан нашему профосу приказ от генерал-аудитора наблюдать за мной хорошенько, ибо он был намерен, как только армии станут лагерем, допросить меня сам, при каком случае, нет сомнения, не миновать мне пытки, ежели богу не будет угодно расположить все иначе. В этом тюремном заточении я непрестанно вспоминал о священнике в Ганау и о покойном старом Херцбрудере, ибо они оба предсказывали, что со мною станет, когда я скину свою дурацкую личину. Я размышлял также, сколь трудно и невозможно бедной девице во время войны соблюсти и сохранить неповрежденным свое девство.
Двадцать седьмая глава