Наклонившись и даже пальцами оттопырив ухо, Григорий Михайлович застыл в вопрошающей позе, точно должен был ответ получить. Но не дождавшись его, заговорщицки подмигнул Василь Василичу Бабенко, которого вдруг увидел неподалеку от самого себя — тот специально появился для того, чтобы Кулиш мог ему подмигнуть предостерегающе: глядите, мол, в оба, дорогой товарищ…
Хохотнув, стреляя туда-сюда взглядами — не заметил ли кто-нибудь этой минутной сценки, разыгранной им с острым, хмельным удовольствием, — он спорым и в то же время развязно-щегольским своим шажком продолжил путь на конюшню, склонив голову набок и сам как бы заваливаясь и все стремительнее, все круче в ту сторону, куда свешивалась его многомудрая голова.
IX
Двери конюшни были еще распахнуты. Едва он вошел в них, как обступил его особый, ни с чем не сравнимый мир.
Прямо уходил длинный коридор с вертикальными рядами прутьев, взблескивающих какой-то фиолетовой и черной солью в слабом свете местного электричества. За прутьями денников виделись то уши лошадиные, то крупы, то черные лампочки глаз. Мерный звучный шум наполнял все пространство конюшни — доедались овес и сено вечерней дачи. Пахло тепло, густо, в иных местах чуть ли не нашатырным спиртом шибало в нос.
Мягко, почти крадучись, Григорий Михайлович доскользнул до бледно-желтого круга, конусом снижавшегося на земляной подметенный пол, и осмотрелся здесь с притаенным любопытством: где же это дневальный? Обязан тренера встретить честь честью, почему не встречает? Тенью полетел Григорий Михайлович дальше, вдоль стены, туда, где находились кладовки и подсобные помещения.
В одну из них он тихонечко приоткрыл дощатую, беленную известкой, дверь, коричнево засмаженную понизу и возле ременной ручки. Там, в мучнисто-мышиной атмосфере, на тугих животах мешков, ворсившихся овсом сквозь мешковину, посапывал дневальный конюх.
Григорий Михайлович замер, не шевелясь, повел туда-сюда глазами — все пусто, тихо, прежний мерный шум плыл по конюшне. Затем он вошел на цыпочках, из старой попонки выдернул клочок материи, сдерживая рвущееся дыхание, ссучил фитилек и подпалил его спичкой. Запахло паленым, повалил густой желтовато-белый дым.
Чутко глядя в бледное, толстогубое лицо спящего, Григорий Михайлович, не церемонясь уже, стащил с ноги его сапог и вставил в грязные куцые пальцы конюха половину чадящего фитилька. Тот так сладко спал, что только поблямкал вкусно губами да провел рукой по лицу, словно вяло отмахивался от мух. Другую часть фитилька Григорий Михайлович сунул под самый нос дневальному и вдруг истошно, над самым ухом закричал:
— О-ей! Пожар! Горим! — и ударил ногой в деревянную стенку, пнул ногой ведро, схватив пустой мешок, подбросил его, напуская клубы белесой пыли. — Горим! Дневальный! Где дневальный? Аладьев! Сук-кин ты сын! Спасайте, рятуйте, ой боже! Все под суд пойдем, в тюрьму сядем!
Аладьев, взбрыкнув ногами, очумело вскочил. Он ничего не соображал со сна, кинулся туда, метнулся сюда. С какой-то торопливой озабоченностью и деловитостью на сонном еще лице стал собирать пустые мешки, схватил валявшееся ведро и закрутился, не зная куда его поставить. От этих движений фитилек меж его пальцев разгорелся и вдруг укусил его жгучими зубками, и тут он, вдруг окончательно проснувшись, заорал дурным голосом — мама! — и кинулся вон из кладовки.
Григорий Михайлович, пока малый метался, тоже вроде бы суетился, что-то хватал, расшвыривал метлы, вилы, грабли, вопя при этом: «Хлопцы, хлопцы! Коней, коней выпускайте!» — и бил при случае ногами в перегородку.
Но едва Аладьев пробежал мимо, как он изловчился влепить ему такого смачного пинка, что присвистнуло даже в воздухе, и буйно завопил:
— Вот так горим!
Ему еще раз посчастливилось поддеть и опять с бешеной сладостью крикнуть:
— Вот такой вот пожар!
Третий раз Григорий Михайлович промахнулся. Сильно дрыгнув ногой в пустоту, он зашкандыбал, хватаясь рукой за коленку и морщась от смешной и досадной боли, погнал вдогонку дневальному, как собак, клыкастые матюки. Аладьев, побросав мешки, втянув голову в плечи, улепетывал без оглядки, припадая на босую ногу и бухая сапогом другой. Лишь бы подальше от Кулиша.
Вспугнутые этим шумом, криками, шарахались, взвиваясь на дыбы, лошади в денниках. Какая-то ударила копытами в доски, заржала тонко и зло другая, третья запальчиво захрапела. Трах, бах, дадах! — неслись удары по деревянным стенкам.
— А ну! — грозно закричал Григорий Михайлович, враз покрывая панический этот шум. — Побалуй у меня!
И конюшня стала стихать.
Когда-то голос тренера подламывал ему, юному Грицку, колени, какую-то лихорадку испуга зажигал в нем — «побалуй тут у меня!». Теперь он сам тренер, сам дрожь нагоняет зычным своим голосом и получает удовольствие.