После развода (она называла это «пауза в личной жизни») она жила с бабушкой. Как звали бабушку, не помню, помню только, что жутко ее стеснялся. А моя разведенная возлюбленная спокойно прикрывала дверь в свою комнатку, садилась на диван, и встряхивала рыжей шевелюрой, и смотрела на меня, и улыбалась.
Долго смотреть ей не приходилось. Мы обнимались до потери пульса, но решиться на большее, слыша, как поскрипывает от любого сквознячка не запирающаяся дверь, я не мог.
– А она не войдет? – не выдержав, спросил я однажды напрямик.
– У нее своя личная жизнь, у меня – своя, – лаконично ответила моя рыжая наставница. – Не войдет.
Вскоре она бабушку куда-то сплавила, и я, позвонив домой, промямлил что-то насчет подготовки к семинару по языку – в общем, сказал, домой меня сегодня можно не ждать.
– Ну хорошо, – с пониманием сказал отец. – Занимайся.
Мы занимались ночь, и день, и снова ночь, и к концу занятий я разучился говорить даже по-русски. А потом прошла зима, и моя возлюбленная перестала спрашивать, хочу ли я зайти. Однажды я зашел к ней без спросу – и был представлен добродушному мужику в свитере, просторно расположившемуся в кресле, где раньше сидел я.
Так это все и закончилось. И если разобраться, никакой любви там отродясь не было – просто мне только исполнилось восемнадцать, а у нее на ту зиму пришлась пауза в личной жизни. И все это так банально, что не о чем и говорить – но почему тогда сладко ноет сердце, и я отсчитываю этажи серой девятиэтажки, чтобы найти ее окно на шестом?
Энергичная женщина быстро отпирает низкие ворота морга. Мы входим и останавливаемся у огромного, заколоченного в деревянные брусья цинкового ящика.
– Он здесь, – говорит Лев Яковлевич.
Ольга Алексеевна стоит во дворе, прислонившись к машине.
– Ты посиди немного, Оля, посиди! – махнув рукой, кричит Пашин отец и – нам: – Давайте снимать цинк.
Он торопится все время, он боится хоть на секунду остаться без дела.
Я выхожу на воздух; два мужичка в ватниках нараспашку молча стоят у самых ворот.
– Мужики, – спрашиваю я, – инструмент есть какой-нибудь?
Коротышка старательно ковыляет за угол. Другой, худой, прокуренный до серых щек, коротко спрашивает, чуть погодя:
– Афган?
– Нет, – говорю я, отсекая расспросы.
– А эта, у машины – мать?
– Мать, – говорю.
– Ах ты…
Прокуренный коротко излагает все, что он думает про войну, про армию, про эту жизнь вообще… Из-за угла ковыляет коротышка.
– Вот…
Лицо у коротышки сморщенное какое-то, глаза слезятся. Кажется, он немного пьян.
Мы высаживаем мощные бруски, и бородач, завладев ножницами, начинает резать цинк. Взлетает к низкому потолку и начинает качаться в тесном кубе морга жуткое «цвиуинь», и, унимая этот невыносимый звук, мы с Пашиным отцом разом хватаемся за раскромсанный край ящика.
– Консерва дурацкая, – шепчет он. – Вот черт возьми. Мы осторожно вынимаем гроб и вносим его в УАЗик.
Там, улучив момент, я шепчу бородачу вопрос, мучивший меня все это время:
– Открывать будем?
Он строго смотрит на меня:
– Не надо.
– Что? что?
– Я думаю, Лева, ведь открывать не надо? – повторяет бородач, глядя на меня досадующим взглядом.
Лицо у Пашиного отца каменеет.
– Я хочу посмотреть на него.
– Не надо, Лева.
Ища поддержки, Лев Яковлевич смотрит на меня; в глазах его светится огромная, какая-то совершенно собачья тоска.
– Наверное, действительно не стоит… – мямлю я.
– Я хочу – на него – посмотреть.
– Хорошо, – говорит бородач. – Только…
– Да. Без нее.
Боясь задеть Пашину голову, я ломиком поддеваю крышку. Мы снимаем ее; я вижу лицо Льва Яковлевича и быстро отхожу, как будто самое важное сейчас – сразу отдать ломик.
Коротышка в ватнике по-прежнему стоит у дверей морга, но уже один. Он смотрит не отрываясь. Маленькое лицо его болезненно сжимается, словно в каком-то странном тике. Он поднимает на меня глаза, и я вижу, что коротышка плачет.
Я лезу в карман за трешкой из бумажного комка, сунутого мне бородачом на все эти дела, и сую ему. Коротышка мотает головой.
– Бери, отец, бери, – уже раздражаюсь я.
Коротышка мотает головой; слезы без остановки бегут по его щетинистым щекам.
От УАЗика отбегает Лев Яковлевич, не оборачиваясь, машет рукой: заколачивайте!
В машину с Пашиным телом сажусь я и, сев, сразу кладу руку на гроб, чтобы не очень трясло Пашу, когда поедем. В маленьком окошке исчезают больничные корпуса, деревья и плачущий смешной коротышка в ватнике нараспашку, ковыляющий вслед. Коротышка машет рукой…
Дорога до кладбища неблизкая. Я смотрю, как мотается по полу упавшее ведро. Наконец ведро ударяется в гроб, и, пробравшись вперед, я заклиниваю его под сиденьем.