– Чем не по ндраву-то? – возразила елейно, помня о богатом взносе и молодости послушницы. Знать, Бог прослышал о страданиях паствы и обратил к ней лик свой.
– Тут злом пахнет, – посетовала Таисья.
«Иль ндравна крепко, иль нас затмить хощет. Но Бог не любит, кто напереди», – подумала игуменья. И ей вдруг захотелось проверить истинную крепость послушницы, и она вспомнила, что возле отхожего места есть крохотный чуланец, где и тела усталого не протянуть вволю, и постоянно ветры дуют, да и свету Божьего не видать, и ни печки там, ни тепла иного, так что скудной выти не сварить и костей не обогреть.
Игуменья открыла дверку, Таисья вошла, поставила в угол пестерек и кротко сказала: «Мой дом, мой дух». Тут же достала из пожитков иконку с Искупителем и стала горячо выпевать Исусову молитву. На дворе лето, и в каморе от отхожего места стоял тяжелый дух: даже у привычной игуменьи скулы перекосило. Однако она терпеливо дождалась, пока сестра закончит тянуть канон, и повела смотреть хозяйство. Солнце выпало из-за хмари, распогодилось, разом пригрело, и гнус свалился к траве, в приозерные калтусинки. И сразу мир заиграл, растеплился, потек и возрадовал даже самое скудное сердчишко, отвыкшее от самой прелести. Старицы живее заперебирали граблями, вороша сенцо, а завидя игуменью с гостьей, низко кланялись и поскорее прятали глаза: было не понять, то ли они волочили граблями, то ли опирались, подтыкая согбенное тело, но работа, однако, велась, и невеликие копешки тяжелого осотного сена ратились на пожне; поклонники с Жерди, мужик с бабой, набирали тяжеленные навильники и кидали на зарод, где приплясывала их истомленная плотью дочь, привезенная сюда по овету до Покрова. Кельи были полны смиренного, неторопливого труда, того самого труда, когда взгляд богомольца, обращенный в душу, созерцал Бога.
В озере тельная ширококостная монашка мыла ноги, и тугая ряса почти лопалась на мощных бедрах. Аскеза могла обвялить и выпить мяса, но была беспомощна перед широкой костью и несокрушимым здоровьем, которому хватало пока чистого лесового воздуха, и потому монахиня казалась неизносимой. «Сестра Ксения», – познакомила игуменья и поманила пальцем: но прежде чем подозвала, та уже сама уловила желанье и торопилась навстречу, вытирая руки о бедра, развернув широкие плечи и подав грудь вперед. Рясофорная монахиня не стеснялась и не стыдилась своих телес и даже была горда лошадиным видом, хорошо сознавая необходимость тягловой лошади, которая без изнурения тянет на себе огромный воз скудной обители. Когда она подошла, поясно поклонившись, и встала подле игуменьи, Таисья предположила, что они неуловимо похожи: не обличьем, нет, но той неукротимостью натуры, которая одним своим видом заставляет смущаться и виноватиться ближнего. У Ксении было удивительно белое сплюснутое лицо с пятнами нездорового чахоточного румянца, что живет от внутреннего возбуждения, и широко поставленные, почти бесцветные глаза с рассеянным взглядом, будто они охватывали все пространство по обе стороны Таисьи, в то же время не видя ее саму. Но эти глаза были лишены той прозрачности, что придет в схиме, они еще не осветились тайной веры, но в них была та исступляющая сила, что борется с плотью и неутомимо изгоняет дьявола. По ободрительному взгляду, с каким игуменья встретила монахиню, Таисья решила, что меж ними духовное родство: но пришлица и не догадывалась пока, что сестра Ксения метит в экономки и в каждом свежем человеке видит себе врага.
– Теперь нас тринадцать сестер, – сказала игуменья и пытливо взглянула на монахиню.
– Худое число...