Эта репрезентация окружающей нас действительности (будь то ящики, палки или что угодно еще) радикально отличается от оригинала – просто отраженной (воспринимаемой нами) действительности: будучи «оторванной» от него функционально, она способна сложным образом самоорганизовываться. Вместо простых сигналов она оперирует уже сложными функциями (именно поэтому Л.С. Выготский и А.Р. Лурия говорят о «функциональных значениях»), которые могут, если речь идет о человеке, означаться благодаря языку. Последующая игра означаемых и означающих в нашей индивидуальной реальности создает индивидуальный мир интеллектуальной функции, который, благодаря тому же самому языку (который всегда первичен по отношению к индивидуальному сознанию) и социализации, неизбежно встроен в общий мир интеллектуальной функции (является частью МИФа). В конечном итоге (если отставить в сторону вопросы социализации, касающиеся судьбы отдельного индивида и зависящие от того, в какой он среде воспитывался) мы получим общий для нас всех мир интеллектуальной функции (МИФ), к которому мы все так или иначе причастны – то есть существуем в нем и, в принципе, имеем доступ к любой его части. Таким образом, мы одновременно являемся носителем этого наработанного цивилизацией «мира интеллектуальной функции» и влияем на его содержание (каждый в меру своих сил и возможностей).
После семиотической революции Ролана Барта «знак» перестал восприниматься в прежней – соссюровской – логике: теперь это не просто «слово», а то, что оно означает, связывая между собой означающее и означаемое. «Возьмем букет роз, – пишет Барт в «Мифологиях», – он будет означать мою любовь. Разве в нем есть только означающее и означаемое, то есть розы и мое чувство? В нем нет даже и того – есть только розы, "проникнутые любовью". Зато в плане анализа налицо все три элемента, ибо розы, наполненные любовью, точно и безупречно распадаются на розы и любовь; то и другое существовали по отдельности, пока не соединились вместе, образовав нечто третье – знак»[112]. Мир интеллектуальной функции – это мир таких вот значащих семиотических знаков.
Если отбросить все ненужные абстракции, к которым мы приучены формальными науками, то очевидно, что внутри моего сознания я не имею дело со стерильно-бессмысленными названиями (а тем более с физическими объектами). Банальный стул, в действительности, не существует для меня ни как «физический предмет» (означаемое), ни как слово «стул» (означающее), но только как свернутая функция – то, на чем сидят, а иначе я его себе и не представляю[113]. Действительным предметом моего мышления всегда является некая свернутая функция – что-то значащие для меня вещи, – и функция по природе своей интеллектуальная. Я не могу думать о «настольной лампе» иначе, как о какой-то функции (той самой – Выготского-Лурии – «функциональности»), то есть в связи с некой ее предназначенностью (в противном случае она уже не будет для меня «лампой» или вообще чем-либо, о чем можно было бы думать).
Могу ли я, например, думать о Гомере как о какой-то ничего не значащей для меня, бессодержательной абстракции? Нет, Гомер для меня автор «Одиссеи» и «Илиады», которые, в свою очередь, точно так же не существуют для меня не как бестелесные звуки, но как мое понимание этих произведений (то есть перед нами опять-таки все та же свернутая функция). Наконец, если я в принципе не знаю о существовании «Одиссеи» и «Илиады» (думаю, таких «антиковедов» сейчас много), но где-то краем уха слышал про «старика Гомера», то он, вероятно, будет для меня «стариком Гомером» – тоже, но уже так, свернутой функцией. Иными словами, всякая моя «внутренняя жизнь» – это гигантская масса взаимосвязанных, взаимообусловленных значащих что-то знаков. Но что есть эти знаки, взятые в своей массе?