То, что это сделал он, не вызывает у меня никаких сомнений. Сделать это сам я не мог, потому что знал, что делать этого никак нельзя. Ведь я знал, где нахожусь: я находился на территории Соединенных Штатов Америки. И я знал, как в Соединенных Штатах Америки блюдут нравственность и что грозит тем, кто на нее посягает: так, одна молодая мать (иностранка) была оштрафована за кормление грудью младенца в американском городском парке, а другая молодая мать (опять-таки иностранка) — за то, что на американском пляже пустила гулять без трусиков свою четырехлетнюю дочку. Причем полицейский патруль мог проходить мимо этих нарушительниц (иностранок) случайно, а мог быть вызван другими отдыхающими (американцами), возмущенными посягательством на их нравственность. Не исключено, что возмущенные отдыхающие до этого спокойно отдыхали рядом с нарушительницами и улыбались им. Я знал, что эпоха битников уже давно и, судя по всему, безвозвратно ушла: за какие-то сорок-пятьдесят лет Соединенные Штаты Америки превратились в сильнейшую пуританскую империю, где изощренное лицемерие в области морали не просто приветствуется подавляющим большинством населения как нечто желаемое, но мыслится как должное и проживается как действительное. Ведь на частной территории, в приватной обстановке любой гражданин Соединенных Штатов Америки имеет право показывать что угодно кому угодно и даже не задумываться о нравственности. В общественном же месте не думать о нравственности или, точнее, об опасности ее нарушить — нельзя. Я же находился не просто в общественном месте, я находился в международном аэропорту через несколько дней после всем известных трагических событий, то есть в общественном месте, где были развернуты беспрецедентные меры безопасности. И я совершил здесь то, что даже в обычное время квалифицируется как оскорбление нравственности, то есть нарушение общественного порядка, за которое нарушитель-оскорбитель рискует навлечь на себя крупные неприятности…
Итак, это по подленькому обыкновению своему сделал он, а поплатился за это я, причем довольно быстро. Через несколько минут к нашей очереди подошел патруль из трех человек, двое из которых были в полицейской форме, а третий — в штатском. Они медленно прошли вдоль очереди, и штатский сделал мне знак выйти из очереди. Я взял свою сумку и уже двинулся в их сторону, когда штатский сделал мне знак оставить сумку, где она стояла. Стоящие передо мной и за мной люди поспешно отошли подальше от меня и от моей сумки. На всякий случай. Вокруг меня образовалось пустое пространство. Все замерли. Все молчали. Никто не улыбался открытой белозубой улыбкой, которую иностранные недоброжелатели предвзято называют дежурной. У всех было отнюдь не дежурное выражение лица, оно было настороженно-испуганное. Штатский вновь поманил меня рукой. При этом один из полицейских снял с плеча автомат. Я, оставив сумку, вышел из очереди и подошел к ним.
— Здравствуйте, — произнес штатский и тут же полувопросительно-полувосклицательно добавил: — Вы переодевались?
— Да, — честно признался я.
— А вы что, не могли пойти в туалет и переодеться там?
— Я боялся про… — начал я и запнулся на полуслове, так как никак не мог вспомнить английский глагол «пропустить».
Муки от безуспешных поисков слова, видимо, отразились на моем и так растерянном лице. На лбу у меня выступила испарина, по ногам и рукам забегали мурашки. Пальцы дрожали.
— Извините меня, сэр… — на всякий случай извинился я.
— Нечего извиняться! Вы сами понимаете, что вы сделали?
— Да, сэр, — честно признался я. — Я переоделся.
— Паспорт, — потребовал он.
Я протянул ему свой паспорт. Штатский минуты четыре изучал каждую страницу, каждую вклеенную визу, место шва и особенно долго — мою фотографию, после чего, еще раз пытливо взглянув мне прямо в глаза, резко спросил:
— А вы бы сделали это там, у себя?
Вопрос меня серьезно озадачил. Как я мог, не зная английского языка, объяснить американским органам в лице этого пытливого штатского, что я бы ни за что не сделал этого ни здесь, у него, ни там, у себя, и вообще нигде и ни у кого; что на самом деле это сделал не я, а он (иной, прочий или другой)? Я почему-то сразу решил, что отвечать на этот вопрос не надо. Я начал что-то мямлить в свое оправдание, причем непонятно, что именно запутывало мои объяснения более — незнание английского языка, испуг перед лицом серьезной опасности или все тот же пронизывающий холод кондиционеров.
— Это ужасно, — наконец нашелся я. — Я не знаю, что сказать.
Я не лгал: я действительно не знал, что сказать. Но даже если бы знал, что именно, то вряд ли сумел бы, потому что не знал как.
— Я не знаю… — повторил честно я.
— Вытяните руки вперед, — вдруг приказал мне штатский.
Я вытянул руки вперед.
Дрожали уже не только пальцы, а целиком руки.
— Нервный, — произнес штатский через несколько секунд. Затем повторил, обратившись к полицейским и как бы поясняя:
— Перенервничал. Боится лететь.