Ратные расседлали коней, скинули кольчуги, разложили костры, стали впервые за много дней погони готовить в таганах варево. На радостях, что кончили поход, раздавали полонянникам припасы, какие оказались с собой. Ратные были все дети боярские, каждому из них ходить за сохой было в привычку, носа перед полонянниками-пахарями они не драли. Сидели рядком у костров, толковали о татарском разорении, о том, чтобы поспеть теперь управиться со жнивом.
Прошла ночь, к полудню вернулись из погони рязанцы, рассказали — как выбрались татары в степь, вмиг разлетелись в стороны, только и успели отбить у них два десятка полонянников да конский хвост на шесте — знамя темника. Ждан бегал от ратного к ратному, смотрел в суровые лица, до глаз заросшие бородищами.
— Дяденька, а матки у татар не отняли?
Рязанцы отворачивали бороды, было стыдно, что дали татарам угнать в орду полонянников. Московские ратные их корили: «Эх вы, горе вои. Кому-кому, а вам татарские обычаи сызмальства ведомы. На рубеже сидите, а поганых с полоном мимо носу пропустили».
Один из рязанцев, огнебородый, с глазом, повязанным тряпицей (глаз вышибла татарская стрела), притянул к себе Ждана, сунул зачерствелый пирог, жалостливо помотал войлочным колпаком.
— Сиротина ты малая!
Ратные, постоявши у Оки два дня, стали разъезжаться. Разбрелись и полонянники. Ждана прихватил с собой Оксен гончар. У Оксена в кровь были обиты ноги, оттого и не ушел он с полонянниками раньше. Был Оксен веселый и скорый на слово человек и напоминал Ждану нравом и обличием отца. Подмигнув Ждану, Оксен сказал:
— Тишком да ладком до Можая доберемся, а в Можае у меня родной братец. Поганые двор и гончарню спалили, да русский человек отрослив, что гриб под дождем. Сколько ни палят татары Русь, а выпалить не могут. Избу и гончарню новую поставлю, а тебя, Жданка, к гончарному делу приспособлю.
Оксен и Ждан медленно брели лесными дорогами. Оксен часто останавливался дать отдых израненным ногам. То и дело попадались на пути вздувшиеся конские трупы, объеденные зверьем мертвецы, кинутые телеги или остовы кибиток — следы татарского набега. Случалось — только присядут путники отдохнуть, потянет ветерок, пахнет трупным смрадом, воротит с души. Еще не растащило зверье конских и человеческих трупов, а на земле, истоптанной татарскими конями и засеянной пеплом, уже возились пахари, тюкали топорами, ставили на месте сожженных деревень и сел новые дворы.
Оксен, завидев пахаря, здоровался, оглядывал погорелый двор, присаживался, заводил речь. И слова были те же, что не раз слышал Ждан, говорил людям его отец Разумник: точно волки, меньшие князья рвут на клочья русскую землю, а Шемяка и Можайский князь, и Борис Тверской так и глядят, чтобы у великого князя город оттягать, не дать Москве верховодить на Руси. Поганым татарам только того и надо. Будь на Руси один князь — хозяин, давно бы русские люди орде хребет сломали.
Пахари вздыхали, разводили руками: «Не по нашему хотению, мил человек, деется».
У Ждана, когда смотрел на пожарища и истоптанные нивы, жалость и гнев томили сердце. Неясные думы роились в его голове, рождались слова печальные и гневные, хотелось сложить их в песню, но думы бледнели, а слова не шли с языка. Шел Ждану двенадцатый год жизни, и время петь ему еще не пришло.
Так, подолгу останавливаясь, медленно брели Оксен со Жданом к Можаю. За семь дней они прошли только половину дороги. На восьмой день пути у Оксена под мышками вздулись желваки. Его мучила неукротимая жажда. Он брел, пошатываясь, через силу, подпираясь выломанным посошком. К ночи думал Оксен добраться со Жданом до какой-нибудь деревеньки, но не пришлось. В сумерках остановились у ручья ночевать. Оксен лег прямо на берег и пил воду жадно и много, горстями. Потом отполз в сторону, сел под елью, прислонился спиной к замшелому стволу. Ждан собрал сушняк и разжег костер. При огне увидел багровые пятна, проступавшие на Оксеновом лице и потускневшие глаза. Оксен дышал часто, через силу, с хрипом он выдавил из горла:
— Смерть моя пришла, Жданко!
Ждану стало страшно. Он схватил Оксенову руку, рука была горячая.
— Ой, дяденька, не говори такое…
Оксен отвел его руку:
— Не тронь меня, Ждан. Хворь моя прилипчивая, та, что на Русь из орды приходит. Видел я не раз, как от нее люди помирают. Сначала огнем палит, потом под мышками вздует. Ты меня кинь и уходи, не то и тебе смерти не миновать.
— Не уйду, дядь.
Оксен посмотрел на Ждана добрым взглядом, из глаз его выкатилась слеза, поползла по бороде:
— Кто о тебе, сиротине, подумает?
Голова Оксена опустилась, заговорил он как-то быстро и несуразно. Поминал то татар, то гончарню, то лаял непотребно князя Шемяку.
Ждан сидел у Оксеновых ног, не смея шевельнуться от страха, слушал бред. От отца слышал — если стал хворый заговариваться, исцеления уже не жди.
Два раза Оксен приходил в себя, просил пить, и Ждан, зачерпнув в ручейке войлочным колпаком, приносил.