Каноник-отшельник Фрауэнбургской башни — Коперник, конечно же, свою идею Солнца вынес из дней более ранних: из Кракова, из Болоньи или, наконец, из Рима, где получил кафедру астрономии. Но только на предсмертном ложе Коперник, возможно, уже туманящимся взором смотрел на свою великую книгу о Солнце — книгу вечной славы своей, книгу открытия Солнца. И лежала та книга на низеньком столике у высокого одра смерти открывателя Солнца — с предисловием папы римского Павла III, папе этому посвященная. Парадоксы истории! Каноника, который отнимал у бога небо и солнце, наместник бога на земле благословлял! Но разве, подобно тому, как Коперник отнимал солнце у католического бога, не отнимал Скорина у духовенства Библию, здесь, в чешской Праге, ее печатая? Конечно же, отнимал. Причем без всякого благословения со стороны сильных мира сего, не заботясь о своей безопасности — в днях, далеких еще от смертного ложа. Дерзновенно поступал Скорина, отчаянно! Ведь он, по существу, возжаждал славы себе при жизни своей, не откладывая ее на потом, как Коперник. Возжаждал? Что ж, солнце славы достойно того, чтобы его жаждать. Но что, однако, молвит папа римский католику, ведущему себя совсем не по-католически? А что сказал бы о скорининских делах Коперник?..
И тут Скорина мог бы вспомнить, действительно ли Коперника или не Коперника слышал он однажды, будучи уже бакалавром. В том случайно услышанном на детинце Краковской академии разговоре голос одного из собеседников он узнал — его учителя Яна Глоговчика. Но кому принадлежал второй голос? Голоса раздавались внизу. Уже смеркалось, и хорошо рассмотреть лица собеседников тоже не было никакой возможности. Но вопрос того — второго, обращенный к профессору Яну Глоговчику, он звучит во всей своей сокрушенности и мягкости, словно только что произнесенный:
— Птолемей[69] — это же так красиво! — мечтательно рассуждал тот голос. — Райская роза, — следовал вздох. — Как я могу отнять у людей Райскую розу? — беспокоился высоким тенором тот голос.
Ян из Глогова молчал.
— Красива, прекрасна Райская роза, — продолжал свою мечтательную речь собеседник, — однако выше Райской розы правда...
— Правда — выше! — подтвердил волевым тоном профессор Ян Глоговчик — и его, Скорины, учитель по аудитории Птолемея. — Но я боюсь за вас, Николай... — зашептал профессор.
Что за причина была шептаться уважаемому профессору Яну из Глогова, этого Франциск — юный, случайный свидетель разговора двоих — не мог уразуметь.
Птолемея Скорина знал как свои пять пальцев. Да и какой же средневековый ученый муж не знал Птолемея?! Любя солнце, месяц, звезды, любил Скорина и Птолемея. Он ж? и лекарем не мог в средневековье стать, не зная Птолемея. Ведь и дух и тело равно лечили тогда и зельем и звездами. Кто верил Данте в ту пору, тот верил и Птолемею — верил во все девять прозрачных небесных твердынь, что виделись и Птолемею и Данте божественной Райской розой. Сферами небесными как венчиками лепестковыми расцветала для человека средневековья Райская роза. Земля людей жемчужинкой казалась ему в глубине венчиков, словно в розово-прозрачной раковине. А двигалась, по его разумению, девятая, кристальная сфера божественной любовью. Любовь! Любовь вообще как перводвигатель всего в сферах небесных. А Райская роза — красота и апофеоз любви. И что, казалось бы, тебе нужно было, Коперник? Ведь это же благодаря тебе чудесная роза воображения человеческого завяла, прекрасные лепестки поэзии осыпались, а слава Птолемея стала его бесславьем?!
За Птолемея Скорина или за Коперника?
Ни за Птолемея впрямую не выскажется он в своих предисловиях, ни за Коперника. Но к солнцу он будет иметь касательство. Будет! И как бы между Птолемеем и Коперником окажется в том своем касательстве к солнцу. Но солнце Скорины пока еще не взошло. Он еще не стоит перед выбором: то ли ему птолемеевскую сказку о солнце невестить, то ли коперниковскую правду о нем. Он мог бы очутиться перед ней сразу, если бы все расслышал, все понял в беседе двоих — тогда, на детинце Краковской академии.