Она читала стих, не замечая сына, как, должно быть, читала в школьных классах, где раньше преподавала литературу. Ратников, не подходя, не перебивая, слушал ее декламацию, и в груди его сливались нежность, тепло и слезная беззащитность перед тем, что витало над матерью в сумерках сада, в меркнущем небе, где еще не загоралось ни единой звезды.
Его волновала материнская искренность, с какой она читала пушкинский стих. Он подумал, сколь многим он обязан матери, как много она ему подарила, наградив глубинным чувством Родины, которое лежало в основании всех его трудов и дерзаний, всей неукротимой борьбы.
Мать умолкла. Не видя ее лица, он знал, что оно взволновано, губы сжаты, в глазах присутствует строгая ясность. Не решался ее окликнуть, чтобы не напугать. Сошел с тропинки, сделал дугу по газону, перепрыгивая через цветы, и появился перед матерью со стороны беседки. Она увидела его, радостно воскликнула:
— Юра, ты вернулся!
Он приблизился, поцеловал ее в висок, слыша, как вкусно и тепло пахнут ее волосы. Она взяла его ладонь в свои холодные руки.
— Мама, ты снова читаешь стихи. Сколько же ты их знаешь на память!
— Теперь, когда у меня много свободного времени, я вспоминаю те, что знала раньше. И учу наизусть новые.
— Зачем?
— Я вижу все хуже и хуже. Когда-нибудь совсем перестану читать. Круг общения у меня постоянно сужается. Тебя вижу редко. Чем же мне заниматься, когда старость придет окончательно? Чем занять разум, память? Буду лежать одна, и читать стихи.
Ему стало больно. Чувство беззащитности усилилось. Хотелось встать между матерью и тем, безымянным, что обступало ее, надвигалось сквозь ветви деревьев, медленно охватывало мягкой, безымянной тьмой.
— Ты не замерзла, мама? Хочешь, я провезу тебя по саду, посмотришь на свои любимые цветы и деревья?
— Ну, провези, спасибо.
Он ухватился за спинку коляски, осторожно развернул, чувствуя легкое тело матери. Направил коляску сначала по тропинке, слыша слабые толчки колес на камнях, затем — по газону, останавливаясь перед клумбами, нераспустившимися кустами роз, черемухой, нависавшей в сумерках своей тяжелой дурманной белизной. Они объехали клумбу с нарциссами, от которых исходило сладкое благоухание. Постояли у пруда, литого, черного, в котором, как в стекле, застыли невидимые и неслышные рыбы. Ему доставляло наслаждение везти эту коляску, в которой покоилось маленькое, обессиленное тело матери. Она потратила свои силы, таланты, горделивую красоту и цветущую энергию на взращивание сына, на бесчисленные хлопоты, связанные с благополучием дома, на неустанное служение любимому делу, книгам, стихам, сменявшим друг друга ученикам. Подкатил коляску к молодой сосне, к ее пирамидальной хвое, темневшей на светлом небе, так что мать могла дотянуться до дерева. Она трогала сосновые ветки, приближала к ним лицо. Вдыхала запах набухших заостренных почек, которые вот — вон станут вытягиваться, превращаясь в зеленые воздетые персты, словно множество рук складывают пальцы для крестного знамения.
— Боже мой, какая она большая. А ведь ты посадил ее в год, когда умер отец. Так и назвал ее: «папина сосна», — мать целовала в темноте сосновую ветку. А в нем — чудесное, воспоминание. Зимняя круча солнечного волжского берега. Тусклое сияние Волги, сплошь усеянной черными метинами рыбаков. По склону вниз несутся пестрые санки, пролетают молниеносные лыжники. Отец затягивает на его шубке пышный шерстяной шарф, усаживает в санки из разноцветных наборных реек, и они с мамой бегут, тянут санки, оборачиваются на него своими розовыми молодыми лицами, и он их так любит.
— Мама, хочешь, я повезу тебя в Ярославль, и мы побывает в университете, где ты училась, в театре, куда любила ходить. Или поедем в Нижний Новгород, и ты посмотришь те места, где познакомилась с отцом, ту квартирку, которую с ним снимали.