У меня есть друзья, но они бессильны. И меня начинают жалеть (что меня уже смущает, наводит на мысли…) совершенно чужие люди. Это — хуже всего, п.ч. я от малейшего доброго слова — интонации — заливаюсь слезами, как скала водой водопада. И Мур впадает в гнев. Он не понимает, что плачет не женщина, а скала.

… Единственная моя радость — Вы будете смеяться — восточный мусульманский янтарь, к-рый купила 2 года назад на парижском «толчке» — совершенно мертвым, восковым, покрытым плесенью, и который с каждым днем, на мою радость, оживает — играет и сияет изнутри. Ношу его на теле, невидимо. Похож на рябину.

Мур поступил в хорошую школу, нынче был уже на параде, а завтра первый день идет в класс.

…И если в сердечной пустыне,Пустынной — до краю очей,Чего-нибудь жалко — так сына:Волченка — еще поволчей…

(Это — старые стихи. Впрочем, все старые. Новых — нет.)

С переменой мест я постепенно утрачиваю чувство реальности: меня — все меньше и меньше, вроде того стада, к-ое на каждой изгороди оставляло по клочку пуха… Остается только мое основное нет.

Еще одно. Я от природы очень веселая. (М. б. это — другое, но другого слова нет.) Мне очень мало нужно было, чтобы быть счастливой. Свой стол. Здоровье своих. Любая погода. Вся свобода. Все. — И вот — чтобы это несчастное счастье — та́к добывать, — в этом не только жестокость, но и глупость. Счастливому человеку жизнь должна — радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от счастливого — идет счастье. От меня шло. Здорово шло. Я чужими тяжестями (взва́ленными) играла, как атлет гирями. От меня шла — свобода. Человек — в душе — знал, что выбросившись из окна — упадет вверх. На мне люди оживали, как янтарь. Сами начинали играть. Я не в своей роли — скалы под водопадом: скалы, вместе с водопадом падающей на (совесть) человека… Попытки моих друзей меня растрагивают и расстраивают. Мне — совестно, что я еще жива.

Так себя должны чувствовать столетние (умные) старухи…

Если бы я была на десять лет моложе: нет — на пять! — часть этой тяжести была бы — с моей гордости — снята тем, что мы для скорости назовем — женской прелестью (говорю о своих мужских друзьях) — а так, с моей седой головой у меня нет ни малейшей иллюзии: все, что для меня делают — делают для меня — а не для себя… И это — горько. Я ТАК привыкла — дарить!

(NB! Вот куда завела — «комната»)

Моя беда в том, что для меня нет ни одной внешней вещи, все — сердце и судьба.

Привет Вашим чудным тихим местам. У меня лета не было, но я не жалею, единственное, что во мне есть русского, это — совесть, и она не дала бы мне радоваться воздуху, тишине, синеве, зная, что, ни на секунду не забывая, что — другой в ту же секунду задыхается в жаре и камне.

Это было бы — лишнее терзанье.

Лето хорошо прошло: дружила с 84-летней няней, живущей в этой семье 60 лет. И был чудный кот, мышиный, египтянин, на высоких ногах, урод, но божество. Я бы — душу отдала — за такую няню и такого кота.

Завтра пойду в Литфонд («еще много-много раз») — справляться о комнате. Не верю. Пишите мне по адр.: Москва, Мерзляковский пер., д.16, кв.27.

Елизавете Яковлевне Эфрон (для М.И.Ц.)

Я здесь не прописана и лучше на меня не писать.

Обнимаю Вас, сердечно благодарю за память, сердечный привет Инне Григорьевне.

МЦ.»

А спустя две недели, 14 сентября, доведенная уже до крайности своим безвыходным положением, Марина Ивановна раздражается гневным монологом все по тому же поводу, в адрес той же Меркурьевой и все не по тому адресу! А каким мог быть тот адрес? Марина Ивановна понимала, что она бесправна в этом нашем мире, она — глас, вопиющий в пустыне, не более… И все же нервы не выдерживают, и должна быть какая-то разрядка, невозможно же бесконечно копить все в себе. И такой разрядкой может и было то письмо, точнее черновик письма, ибо нам неизвестно, перебелила ли его Марина Ивановна, отослала ли или оно так и осталось навечно в той черновой тетради, начатой ею еще в Париже…

«Ответ на письмо поэтессе В. А. Меркурьевой.

(меня давно знавшей)

— «В одном Вы ошибаетесь — насчет предков»…

Ответ: отец и мать — не предки. Отец и мать — исток: рукой подать. Даже дед — не предок. Предок-ли прадед? Предки — давно и далеко, предки — череда, приведшая ко мне…

Человек, не чувствующий себя отцом и матерью — подозрителен. «Мои предки» — понятие доисторическое, мгла (туман) веков, из к-ой наконец проясняются: дед и бабка, отец и мать, — я.

Отец и мать — те, без к-ых меня бы не было. Хорош — туман!

То́, что я, всё, что я — от них, (через них), и то, что они все, что они — я.

Даже Гете усыновил своего маниакального отца:

Von Vater hab ich die Statur,Des Lebens ernstes Fuhren.[60]V………………………U………………………

А Марк Аврелий — тот просто начинает:

Отцу я обязан… — и т. д.
Перейти на страницу:

Похожие книги