Мир Скрябина полон тайн и неопределенностей. Для материалиста камень был лишь «суммой молекул». Для него любой камень — это скрывшийся в нем мир, заключенная в неразгаданную плоть идея.
Он сочувствовал социализму, поскольку о самой системе «эксплоатации» мог думать только с отвращением. Идея же будущего праздника жизни, которую он из этих работ вычитывал, особенно близко касалась его души. Но все мысли, 268 которые он почерпнул через чтение и увлекательные споры с Плехановым, были для него лишь малым «моментом» того, чего жаждала его собственная душа.
«Он не мог стать на трезвую научную почву», — заметит в воспоминаниях Розалия Марковна. Но не один Скрябин был столь недоверчив к науке. Андрей Белый, сам побывавший «студентом-естественником», полагал, что наука — лишь систематизация незнания. Значит, и в этом Скрябин стоял чрезвычайно близко к русским символистам.
В один из вечеров у Плехановых Скрябин не просто играл свои произведения, включая отрывки из «Поэмы экстаза», но сопровождал свою игру целой лекцией о контрапункте. Георгий Валентинович был очарован игрой, поражен музыкальной эрудицией своего вечного философского противника. Но когда Скрябин начал несколько свысока судить о дорогих его сердцу авторитетах — Шопене, Бетховене, Вагнере — Плеханов был раздосадован. Когда Скрябин начал исполнять поздние вещи, не столько рассказывая, сколько показывая их идейное наполнение, Плеханов снова был очарован, но и не удержался от добродушной усмешки:
— Александр Николаевич, то, что вы только что развивали перед нами, — чистейшая мистика. Вы же читали и даже изучали, как вы не раз говорили, Маркса и марксизм. Жаль, что чтение не подействовало на вас. Вы остались таким же неисправимым идеалистом-мистиком, каким вы были в Больяско.
Вспыхнувший спор был одним из самых затяжных и острых. Уже за ужином Плеханов, так-таки задетый за живое недавним «спесивым» отзывом Скрябина о своих любимцах — Бетховене и Вагнере, — начал громить идеалистические устои своего гостя с особой страстью. Скрябин был в этот вечер на редкость талантлив в споре, отвечал хоть и с запальчивостью, но не без блеска. Разгоряченных противников уже трудно было остановить, раскалившийся воздух был оплетен незримыми токами «симпатий» и «антипатий», хозяйка серьезно начала опасаться разрыва на идейной почве и при первой возможности постаралась разрядить атмосферу. Все кончилось банальным тостом Татьяны Федоровны за торжество марксизма в России и пожеланием Розалии Марковны успеха скрябинскому турне по Америке. Этот тост был последним мгновением наибольшего сближения Скрябина с марксизмом.
О действительном его отношении к новому для него мировоззрению он напишет Морозовой еще в апреле: «Относительно моей поездки в Россию — неужели Вам не ясно, что именно теперь я не должен быть там. Политическая революция в России в се настоящей фазе и переворот, которого я хочу, — вещи разные, хотя, конечно, эта революция, как и всякое брожение, приближает наступление желанного момента. Употребляя слово переворот, я делаю ошибку. Я хочу не осуществления чего бы то ни было, а бесконечного подъема творческой деятельности, который будет вызван моим искусством. Значит, прежде всего должно быть окончено мое главное сочинение. Вообще, дорогая Маргарита Кирилловна, я обдумал также и практическую сторону моего дела.
Мировоззрение, как и вся жизнь Скрябина, уже совершенно отчетливо были подчинены главному его детищу — «Мистерии». Оно, это нерожденное дитя, еще не вполне ясно ощущаемое, диктовало ему свою волю. Оно заставило расстаться с первой семьей. Оно держало его за границей, пока он не подойдет к непосредственному ее воплощению. Нищета отступила, жизнь налаживалась. И все же сосредоточиться на «Мистерии», не окончив «Экстаз», он был не в состоянии. Чтобы подойти к главному труду, нужно было сделать несколько последовательных шагов. «Божественная поэма» была первым. Следующим должна была стать «Поэма экстаза». Пока ему казалось, что она — последний необходимый шаг к «Мистерии».