В сентябрьском письме Арцыбушеву он пытается объяснить свою медлительность: «Только что послал телеграмму Совету, в которой сообщил Вам, что партитура будет отправлена мною в Лейпциг через 5 дней. Пишу эти строки на тот случай, если бы телеграмма почему-нибудь не дошла. Извините, что задержал «Поэму», но за последнее время я увидел возможность во многом усовершенствовать инструментовку и, конечно, не мог не осуществить всех намерений». Как и всегда, пять дней ничего не изменили. В октябре он уже пытается вымолить новую отсрочку: «Мне переслали из Парижа письмо Попечительного совета, на которое спешу ответить Вам и сообщить, что «Поэма экстаза», задержанная мною вследствие больших изменений в оркестровке, будет отослана в Лейпциг дней через 8». Но и этот срок сгорел, как и предыдущие. И 22 ноября (4 декабря) он снова просит извинения: «Мне бесконечно стыдно, что я на несколько дней задержал партитуру «Поэмы экстаза». Вот как это вышло: в тот день, когда я должен был ее послать в Лейпциг и отправил уже телеграмму Александру Константиновичу «expedie partition», я, перелистывая, с ужасом увидел, что целый отдел меня не удовлетворяет по инструментовке. Я был уверен, что переделаю его в несколько часов, а на самом деле это затянулось гораздо дольше».
Он не знал, что его задержки — лишь на руку Арцыбушеву, который так хотел избежать исполнения «Экстаза» в беляевских концертах. Но сам композитор работой был доволен: он написал действительно вершинную свою вещь. В письме к Альтшулеру говорит не без гордости: «А «Поэму экстаза» ты не узнаешь! Сколько нового! и детали в музыке и инструментовке! Я только последнее время начал быть ею доволен. Думаю, что будет недурно! Последние дни я никак не мог остановиться, открывал все новые и новые горизонты в инструментовке».
«Уж не сходит ли он с ума на почве религиозно-эротического помешательства?» Эта фраза Римского-Корсакова если и была «домыслом», то, по крайней мере, не была «умыслом». Это был взгляд «трезвого», далекого от всякой мистики Николая Андреевича на творчество композитора, пронизанного мистической идеей. Многие мемуаристы оставили свидетельство о странном, как бы слегка «опьяненном» взгляде Скрябина. Идея храма в Индии явно намекала на религиозную основу его сочинений, которые последовали за «Божественной поэмой». Сами пояснения композитора заставляли думать о чрезмерном «эротизме» его творчества. Но «эрос», лежавший в основе скрябинского творчества, имел мало общего с вульгарным пониманием этого слова.
«Раз мы пошли с Александром Николаевичем в Музей Лувра, — вспоминала Маргарита Кирилловна Морозова о парижских встречах с композитором, — но на картины мы не смотрели, так как он вообще мало ими интересовался, слишком он всегда был как-то одержим своей внутренней работой. Мы сели на диван и говорили главным образом о «Поэме экстаза». Александр Николаевич мне объяснил подробно, как он представлял себе самый экстаз. Как мировое, космическое слияние мужского и женского начала, духа и материи. Вселенский Экстаз — это эротический акт, блаженный конец, возвращение к Единству. Конечно, в этом эротизме, как и вообще в Скрябине, не было ничего грубого, сексуального. «Поэма экстаза» эротична в этом смысле слова, этот эротизм носит космический характер, и мне кажется, что в ней вместе с тем уже чувствуется какой-то отрыв от земли, который так сильно и окончательно отразился в последних произведениях Скрябина».
О творческом «эротизме» Скрябина скажет и Сабанеев. «Ведь Мистерия — это акт эротический, акт любви» — такие слова произнесет композитор в воспоминаниях. Земная любовь, — поведал своему будущему мемуаристу Скрябин, — это лишь отражение этой космической любви, слабое «подражание» ей. В земной любви за моментом крайнего напряжения наступает «расслабление». Там же, в «Мистерии», все закончится «исчезновением в небытие», «дематериализацией». Скрябин будет развивать идею, сообщив, что в мироздании полярность мужского и женского начала — тоже лишь «прообраз», что на высшем уровне «полярность будет лаской