Дачная жизнь начиналась с желания отдохнуть. Но уже через несколько дней жизнь без дела становилась невыносимой. Он сгорал от жажды творчества, от нетерпения: пора было приступать к главному делу своей жизни — «Мистерии». В 1911 году и позже на пути к ней стоял долг Кусевицкому. Он не мог писать фортепианные вещи только для «отработки». Готов был месяцами вынашивать какие-нибудь два такта в сонате, лишь бы довести ее до полного совершенства. Эта вторая его страсть — жажда идеала в любом своем сочинении — мешала произведениям закончиться в срок. Каждая вещь должна была нести в себе «эмбрион» будущей «Мистерии», вещи по неизбежности совершенной, абсолютной. И вот 7-я соната подходит к завершению раньше 6-й, 10-я готова «опередить» 9-ю, а 8-я затягивается и последняя «точка» в ней будет поставлена позже, нежели в других. Но то же стремление к идеалу заставляло ставить крест на обычной музыке: он уже устал откладывать.
…В 1913-м, в Петровском, рано утром он появлялся в парке, ходил по аллее, набрасывая на ходу стихи и мысли для «Мистерии». Он уже горел. Борис Шлёцер, гостивший у Скрябина этим летом, запомнил его состояние:
«В нем жило уже страстное нетерпенье и он неоднократно повторял: «Нужно поскорее взяться серьезно за работу. Все это не то! Довольно говорить о Мистерии: нужно делать! Пора перейти к делу!» И тут же он утверждал, что, кроме более или менее мелких фортепьянных вещей, он не напишет уже ни одного крупного оркестрового сочинения, дабы сохранить все силы свои и время для Мистерии: «Я не могу больше писать симфоний, поэм для оркестра, — повторял он, — с этим покончено». Находясь в таком напряженном состоянии нетерпеливого ожидания, он раздражался уже, не улыбался, как прежде, немного радостно и иронически, когда читал в газетах, в журналах какие-нибудь заметки, большею частью чрезвычайно неверные, о подготовляющейся Мистерии (такие заметки в последние годы его жизни появлялись довольно часто): «Не рано ли начали писать о Мистерии? — беспокоился он. — Вот все ждут теперь, я всем рассказываю, а так мало сделано еще». Он ощущал уже вокруг себя некоторую атмосферу ожидания; это и беспокоило его, и возбуждало одновременно, как благоприятный признак».
Современникам идея «Мистерии» часто виделась или каким-то невероятно туманным замыслом, или ярким, небывалым представлением, или — тоже весьма часто — чудовищной несуразностью.
Карикатурное понимание скрябинского замысла порождало не столько скептиков, сколько насмешников. Гнесин вспоминал, как в Берлине, после концерта, Скрябин с другими соотечественниками оказался в кафе:
«Были: Скрябин, Крейцер, Юлия Вейсберг, Шмулер, Вл. Метцль, философ-гегельянец И. Ильин с супругой, незадолго до того приехавший с какими-то научными заданиями в Германию, и я. Может быть, и еще кто-нибудь был, не помню. За скромным ужином шла крайне одушевленная беседа. Кто-то задал Скрябину вопрос о Мистерии. Еще не остыв от концертного воодушевления, чувствуя себя в кругу друзей, он стал рассказывать, постепенно все более опьяняясь дорогими ему фантазиями: смена рас, мировые катаклизмы и торжественная гибель нынешнего человечества под звуки скрябинской музыки.
Подробно излагалось, что будет происходить в каждый из шести или, вероятно, из семи дней этой Мистерии, гибели (и возрождения?) человеческого рода. Все слушали, конечно, различно относясь к содержанию того, о чем он говорил, но, кажется, равно полные симпатией к пророчествующему полушепотом необычайно одаренному музыканту. Помню, Ильин наклонился к соседу и сказал: «Однако какой ужасающий вздор!» А Скрябин все говорил, говорил… «В такой-то день человечество будет вспоминать лучшее, что происходило на его историческом пути; в такой-то…» — не помню уж, что еще будет… «В пятый день начнутся всеобщие объятия!..» — «Александр Николаевич! Я боюсь, что все съедутся только к пятому дню!» — воскликнул остроумный Шмулер, страстный почитатель Скрябина и его любимец, несмотря на частые скептические замечания. «Ах, вы меня не так поняли: ведь это не будут объятия в физическом плане. Ведь это все будет уже в астральном плане!» — «А… в астральном?! Ну, тогда вовсе никто не приедет!» — восклицает Шмулер. Но Скрябин, не сердясь на него, продолжает рассказ».
Идея «Мистерии» музыкантами воспринимается с чисто комической стороны, но здесь она сдобрена добродушием и острослова, и композитора. Философ Ильин видит в скрябинских мечтаниях одну лишь дикую нелепость. Сам Гнесин вряд ли мог отнестись к этой идее даже со скепсисом. Накануне он слышал один музыкальный фрагмент, сыгранный Скрябиным, когда он пробовал в зале рояль Бехштейна. Это сочинение произвело чрезвычайно сильное впечатление:
«Одна из пьес, сыгранных им тогда, была особенно удивительна. Она безусловно осталась незаписанной. Это была как бы история музыки под скрябинским углом зрения, воплощенная в музыкальном произведении.