Я зажимаю нос, и мы идем дальше. Их меньше, чем в прошлый раз. Если так пойдет дальше, к зиме вообще никого не останется. Сразу вспоминаю вечер, когда они сдались. Несколько часов шли дебаты. Диокл ходит туда-сюда, рычит: “Этих ублюдков семь тысяч, куда мы их всех денем?” Тишина. Тогда он опять спрашивает. На этот раз придурок Гермократ что-то бормочет про договор. Да хрена с два, думаю я, и Диокл то же самое говорит. Не теми же словами, но о том же. Спрашивает: “Что же нам, с трупом договариваться?” Кругом смех, все тычут пальцами, и Гермократ заваливает хлебало и садится. А все это время Диокл так и ходит, так и спрашивает: что нам делать? Тишина. Только теперь пульсирующая тишина. Вот-вот лопнет. И тут он перестает ходить; говорит, кое-что придумал. Кое-что новое, необычное. Такое, чтоб вся Греция знала, что мы тут не в игры играем. Что мы – Сиракузы, и мы никуда не денемся. Мы хотим знать? “Хотим, Диокл!” Но он качает головой. Нет, это уж слишком. Слишком необычно. Пусть кто-то еще выскажется. Но уже поздно. Мы же Сиракузы, и мы никуда не денемся, и так мы ему и говорим. Так что он наклоняется и шепчет. Ни звука. Только губы шевелятся. “Диокл, мы тебя не слышим!” И он говорит. Тихо, но так, что можно разобрать: “Посадите их в карьеры”. А потом кричит: “В карьеры!” И скоро все Сиракузы дрожат от этих двух слов: в карьеры.
Ну да, так мы и сделали.
Издалека афиняне напоминают множество рыжих муравьев, копошащихся на камнях, хотя не очень-то они и копошатся. Просто лежат, или сидят на корточках, или ползают, ищут тенек. Хотя, если честно, зрение у меня не лучшее – те, которые меньше всего шевелятся, может, вообще мертвые.
– Доброе утро!
Некоторые поднимают головы, но никто не отвечает на мое приветствие. Теперь, когда прошло немного времени, кое-какие горожане думают, что мы были неправы. Что держать их в ямах – это уж слишком, что это уже не война. Говорят, надо их просто убить, или взять в рабство, или отправить домой – о, но мне ямы нравятся. Они – как напоминание, что все рано или поздно меняется. Помню, какими афиняне были год назад: под лунным светом броня переливалась, как волны, от боевых криков не спалось по ночам и выли собаки, а еще были корабли, сотни кораблей скользили вокруг нашего острова, как великолепные, готовые к пиршеству акулы. Ямы доказывают, что ничто не вечно. Так говорит Диокл. Доказывают, что слава и могущество – лишь тени на стене. О, а как мне нравится запах! Ужасный, но чудесно-ужасный. Ямы пахнут победой – и чем-то бо́льшим. Каждый в Сиракузах это чует. Даже рабы чуют. Богатый или бедный, свободный или нет – вдохнешь запах ям, и жизнь сразу кажется богаче, чем была, одеяла – теплее, еда – вкуснее. Ты на правильном пути – ну, или уж точно на лучшем, чем афиняне.
– Доброе утро!
Бедолага видит мою дубинку и поднимает руки. Затем – поток слов; большую часть я не понимаю, потому что он слабо хрипит, но разбираю “Зевс”, “пожалуйста” и “дети”.
– Не бойся, – говорю я. – Не карать мы пришли – хотя вы, афинские псы, заслуживаете кары. Мы с Гелоном милосердны. Мы пришли…
– Заткнись.
– Да чего, Гелон? Я правду говорю.
– Тихо ты.
Я усмехаюсь:
– О, вижу, опять на тебя нашло.
Он уже стоит на коленях рядом с бедолагой, дает ему воды:
– Еврипида знаешь?
Тот присасывается к меху, как к сосцу Афродиты, – вода стекает по бороде. Он розовый. Прямо розовый. Они почти все розовые, а некоторые вообще красные.
– Еврипид, приятель. Знаешь что-нибудь из Еврипида?
Тот кивает и сосет дальше. Другие афиняне подтягиваются. На ногах звякают кандалы. Их больше, чем мне казалось, но все равно меньше, чем в прошлый раз.
– Вода и сыр, – говорит Гелон, – любому, кто знает строки из Еврипида и может прочесть! Если из “Медеи” или “Телефа”, еще и оливок дам.
– А Софокл? – спрашивает крохотное беззубое создание. – “Царь Эдип”?
– На хер твоего Софокла! Гелон что-то говорил про Софокла? Ты…
– Заткнись.
– Да ладно, Гелон, я уж так.
Гелон оглашает условия:
– Софокла не надо, и Эсхила, и других афинян. Вы их читайте, если захочется, но вода с сыром – только за Еврипида. Ну что, приятель? Что расскажешь?
Тот, кто пил, прокашливается и пытается встать ровно. Зрелище жалкое. Как бы ни старался, у него не выходит. Голова заваливается, покачивается туда-сюда, как зрелый плод на ветру.
Он говорит:
– Э-э, но мы должны понять, что царь Приам…
Он замолкает.
– И всё?
– Прости, я знал еще, но ничего не выходит. Понимаешь, у меня голова разбита, и я забываю лица, я даже не помню… Клянусь, я знал еще.
Мужчина закрывает лицо ладонями. Гелон похлопывает его по плечу и дает отпить в последний раз. Афинянин, кажется, плачет, но все сосет бурдюк. Вода вроде вливается в тело, но вместе с тем и выливается.
– Кто-нибудь может лучше? Оливок за “Медею”?