День ползет дальше, и весь следующий час мы репетируем падение Страбона: сталкиваем его с валуна, чтобы после недолгого полета он приземлился в тачку, на мешки с зерном и ткань. Поначалу он каждый раз визжит от восторга, приземляясь, и приходится начинать заново. Нам надо, чтобы сначала был вопль ужаса, когда его толкают, а потом ничего. Страбон не понимает, но Дарес терпеливо все объясняет, и наконец до него доходит. После десятого безупречного падения Гелон берет его на руки и обнимает, а потом ставит и ведет его за руку к середине сцены.
– Поприветствуйте Страбона, – говорит Гелон. – Самого юного в мире актера.
Все вопят от восторга, громче всего – дети. Гелон треплет Страбона по голове, и он семенит к своим дружкам, широко улыбаясь.
– Сегодня мы делаем нечто новое, – говорит Гелон. – Нечто, не похожее на обычные трагедии. Я хочу вас всех поблагодарить. Каждый из вас должен гордиться собой и своим трудом. Я вами точно горжусь, и Лампон тоже.
– Жуть как горжусь, – говорю.
– Это Алкей. Он будет подыгрывать вам на авлосе. А дети будут подпевать.
Алкей снимает шляпу и кланяется.
– Думаю, теперь мы готовы – по крайней мере, мы постарались. Совсем скоро сюда придут люди, смотреть представление. Сколько людей? Не знаю, но скоро мы выясним вместе. Я уверен, вы покажете им нечто незабываемое. Уходя отсюда, некоторые, а может, и многие из них, навсегда изменятся, и, что бы ни случилось в будущем, память об Афинах будет жить, и в этой памяти вы оставите след. Я верю.
Хор помалкивает, но слова Гелона действуют. Вроде по логике сукины дети должны нам просто подыгрывать от страха и голода. Может, так и было поначалу, только сейчас, глядя на афинян, одетых в костюмы и вцепившихся в реквизит, я вижу: да, им страшно, смертельно страшно, что кто-то и вправду придет, но еще больше они боятся, что никто не увидит спектакль. Им нужны зрители.
Но пока никто не пришел. Актеры стоят по местам: костюмы надеты, потные пальцы сжимают маски. Декорации стоят, реквизит наготове. Свет, как синяк, разливается по небу из-под солнечного кулака, и в карьере мрачно, как раз идеально для начала “Медеи”. Гелон ходит взад-вперед, повернув голову к дороге в яму, ищет взглядом кого-то, хоть кого-нибудь.
– А что, другие пленники – тоже зрители.
– Заткнись. Они придут.
Но никто не приходит. Афиняне стоят на местах – от волнения их бьет мелкая дрожь. Дети не могут усидеть на месте и бегают вокруг, шепча: “Ну где они?” Дарес велит им не шуметь.
– Надо начинать, – говорю. – Еще подождем, и свет уйдет.
– Нет, – отвечает Гелон, не отрывая взгляда от тропы. – Они придут. Они должны.
Время все идет, и уже даже актеры шепчут: давайте просто начнем.
– Потерпите, – говорит Гелон. – Спектакль без зрителей – просто репетиция. Надо делать по-настоящему.
Голос у него вполне уверенный, и афиняне успокаиваются, но я-то его хорошо знаю и слышу, как потихоньку закрадывается сомнение. День клонится к вечеру, и все равно мы стоим и ждем, уставившись на темную, извилистую тропу, ведущую в яму, ловим движения, будто ястреб, ведущий охоту на мышь.
– Вот, – шепчет Гелон, вытянув руку.
По тропе спускается силуэт, а за ним – другой.
– Двое. Ну, это лучше, чем ничего.
– Смотри.
За ними идут еще человек семь-восемь. Я, если честно, думал, нам повезет, если придет десяток – думаю, даже Гелон будет доволен. Главное – чтобы спектакль увидели незнакомцы. Те, для кого он будет новым и загадочным.
– Ребята, по местам!
Никто не шевелится. Они смотрят вверх – разинув рты и широко раскрыв глаза, так, что кажется, что они в масках, хотя никто еще не успел их надеть.
– По местам, мать вашу!
Даже дети не сдвигаются с места. Я снова смотрю вверх, и кажется, что вся тропа подрагивает, будто в карьер ползет великолепный змей, пестрящий бесчисленными цветами, и я понимаю, отчего весь переполох.
Там сотни людей, и все идут к нам.
С самой войны столько сиракузян и афинян не собиралось в одном месте. Сиракузяне рассаживаются по дуге, почти как в настоящем театре. Они садятся на камни, а некоторые из них – на те самые импровизированные могилы. Толпа безмолвна. Пугающе безмолвна. Они смотрят так пристально, что мне как-то не по себе. Многие из лиц мне знакомы: гончары из бывшей мастерской, рыбаки из таверны Дисмаса, женщины с рынка, бесчисленное множество людей, кого я видел в городе, но ни разу не заводил разговор. Даже аристосы есть. Немного, но кто-то пришел. Их выдают яркие плащи и намасленные волосы, блестящие на солнце.
У меня трясутся руки. Пальцы красные, как порезы, в запястьях бьется кровь, а во рту сухо, будто я наелся пыли под ногами.
– Добрый день. – Голос у меня жуть как дрожит, но я продолжаю. – У нас для вас такое представление – закачаетесь. Правду говорю, вам повезло. Я…
– Лампон, тихо.
Некоторые смеются – и хорошо, хотя жалко, что за мой счет.
– Сегодня, – говорит Гелон, – вы увидите две постановки. Первую вы знаете. Это будет “Медея” Еврипида. А вторую на Сицилии еще не видели. Это “Троянки”, новейшая пьеса Еврипида. Пьеса, которую он считает своим лучшим творением.