Не знаю, зачем он мне сдался. Я музыке не учился, играть не умею, но сейчас почему-то очень важно, чтобы он был при мне. Гелон отдает авлос и, окончательно удостоверившись, что все мертвы, мы идем к выходу из карьера. Стражник не знает, что про нас и думать – оба искалечены, а я еще и в костюме Елены, – и долго не верит, что мы из Сиракуз. В конце концов он нас выпускает. Пахес машет рукой и что-то кричит – прощается, наверное. Не знаю, как я в таком состоянии дойду до города. А Гелону и того хуже – мы с ним ковыляем вверх, сипя, как старики, харкая кровью и цепляясь друг за друга, пока не вываливаемся наконец на пустую дорогу. Только она не пуста. Там стоит повозка, и на козлах сидит ливиец, раб Алекто.
– Залезайте, – говорит он.
Мы залезаем в кузов.
– Мне велели отвезти вас домой или к Алекто, если хотите. Куда едем?
Ни туда, ни туда. Сначала мы просим отвезти нас к хижине у пляжа, всего в паре верст отсюда. Ничего нет – только постель из соломы, цветы в кувшине да палевая собачонка на веревке. Она скулит, когда я беру ее на руки, а потом виляет хвостом, когда я достаю авлос и даю понюхать. Я отвязываю собаку и заворачиваю в плащ, и теперь, забравшись в повозку, мы все-таки едем в город.
Главная новость в городе – новый указ. В конце месяца в карьерах снова начнут добывать камень, и к тому сроку афинян надо куда-то девать. А куда? Их еще сотни, и, хотя им недолго осталось, они все равно там, спят себе на хорошем известняке, который можно пустить на расширение и облагораживание славного города Сиракузы, ведь дерева у нас многовато, а каменных построек не хватает. На дебатах я не был, только слышал от мамки, а она слышала от мужика, у которого покупает хлеб, но конец им положил до жути простой указ. Перестать кормить афинян. Сократить пайки до нуля, и через пару недель они все перемрут, и тогда карьеры откроются заново, и мы начнем строить. Строить такое, что по всему миру разойдутся слухи. Такой город, что вся Греция взвоет от зависти, а Карфаген вообще заплачет. Пора двигаться дальше. Афинам конец. А мы ведь никуда не денемся, а что еще никуда не денется, даже когда кругом все завянет? Камень: каменные палаты, каменные суды, каменные дома и, конечно, венец всему – каменный театр. Не такой, как нынешняя деревянная хреновина, которая от солнца рассыхается, а от дождя гниет. Театр, который будет стоять тысячу лет. А первый шаг, первый камень в фундаменте вечности, простой: перестать кормить афинян.
Я, оказывается, знаменит. Все о нас говорят. Двое безработных гончаров поставили в карьере “Медею” и еще какую-то новую пьесу Еврипида, которую раньше никто не видел. Удивительно хорошо, говорят, странно, конечно, но неплохо, учитывая обстоятельства. А видели, что в конце было? Битон, конечно, далеко зашел, взял и сиракузянина убил. Поймают его – казнят, а жалко, все же знают, он мужик хороший, просто от горя сам не свой, и он же это от любви сделал. От любви к сыну, любви к Сиракузам. Я это все слышу обрывками, от мамки, а она слышит на рынке. Она рассказывает мне в недолгие промежутки между сном и бредом – после постановки я почти неделю лежу в постели, встаю, только чтобы поссать и покормить собаку Алкея.
Но одним утром что-то меняется. Дрожь уходит и жар тоже. Собака наблюдает за мной из угла. Я даже не знаю, как ее зовут, поэтому зову просто собакой. Когда я говорю: “Алкей”, она дергает ухом и слегка поводит хвостом. Я встаю с постели – ходить больно, но хоть ноги двигаются, – и хромаю на кухню, смываю вином мерзкий привкус во рту, а потом иду в комнату мамки. Она, кажется, на работе, постель пустая, так что я смотрюсь в ее бронзовое зеркало, оцениваю масштаб бедствия. На щеках зеленоватые синяки, но раны зажили хорошо. А вот с носом беда. Нос у меня всегда был маленький, прямой, изящный, а теперь он плоский и круглый, как галька. Я похож на боксера – хренового боксера, но все-таки, – и от этой мысли я улыбаюсь, отметив, что в нижнем ряду недостает зуба. Зато лицо с характером. Надеюсь.
На улице люди пялятся на меня и перешептываются. Не из-за лица – в Сиракузах полно людей, у которых шрамы похуже этих. Нет, из-за того, что я сделал. Что мы с Гелоном сделали. Двое полоумных поставили спектакль в карьере, да еще, бля, с афинянами. Слышали, что было потом?
Я всегда хотел быть знаменитым. Хотел, чтобы за мной наблюдали, меня обсуждали. А теперь это случилось, и я хочу все вернуть как было. Снова стать Лампоном, который сливался с городом и которого никто не замечал. Из носа течет кровь, падает на землю с каждым шагом, смачивая пыль. Рядом со мной скулит собака, тянется слизать, но я не останавливаюсь, пока не прихожу к Гелону.
Он все еще в постели, и его комната так же пропахла хворью, как моя, а то и хуже. Я спрашиваю, как он, а он отвечает, что жить будет.
Потом я спрашиваю:
– Ты слышал про указ?
Он не слышал, и я рассказываю.
– Что будем делать?
Собака тявкает и лижет ему запястье, но он не отвечает.
– Ну, Гелон. Что нам делать?
– Ничего, – говорит он. – Ничего мы с этим не сделаем.