Как о любом копье из ясеня, о нем знали в этих краях, что оно живое и обладает собственной волей, совпадающей или не совпадающей с волей его владельца, знали также, что оно сохраняет своему владельцу мужество, лишает оборотней способности превращаться, обороняет дом от запустения и дурного глаза и даже излечивает болезни, от дурного глаза приключающиеся; имя его было Бальрон.

Люди тут, на островах, живут незамысловато. Высшей Магией не занимаются, и им вовсе невдомек, что мудрецы из великих городов на юге пишут трактаты о свойстве ясеня даровать тому, кто к нему прикасается, Совпадение с его истинной Сутью, выводя это свойство из сущности ясеня, Мирового Древа, или из воли блюстителей Мира в прадавние времена, или еще из чего-нибудь, и расходясь во мнениях. Так что Гэвин этого не знал о своем копье, и каменная жаба, перенявшая от него знания о человеческих вещах, тоже не знала, отчего отшатнулась, встретив глазами эту звенящую белизну, и не смогла уже вернуться на тот шаг, которым попятилась назад.

Ничего еще не произошло, и это было действительно копье, кусок древесины с заключенной в нем крошечной частичкой неумирающей жизни ясеня; оно стояло наискось, ясно освещенное солнцем, а частичка жизни в нем заставляла его неуловимо меняться, течь, как текут реки, горы и звери, время и перемены и все остальное, чего нет и не может быть в Стране Смерти. И оно ожидало. Оно было совсем безобидно. Оно было безобидно, как настороженная западня или ловушка. Во всяком случае, именно так его видела каменная жаба. Непостижимо — как самоуверенность Гэвина ослепила жабу настолько, чтоб та не помнила все это время, что она ничего не в силах причинить такому копью?!

«Я должен что-то сделать», — вспомнила жаба. «Я должен что-то сделать», — вспомнил Гэвин, которого не было так давно уже, точно он рассыпался в прах. Но вида этого копья сейчас, всего лишь вида, было достаточно, чтоб он вернулся, как возвращается олово, переплавленное после «оловянной чумы».

Жаба попыталась двинуться вперед. Но не смогла. Она не смогла шевельнуть ни единой лапой. Ужас рождался в ней — в ней, не знавшей никогда никаких человеческих чувств, — и гнал ее прочь. «Зачем ты приволок меня сюда? — в ярости завизжала она на Гэвина. — Зачем? Как ты обманул меня, человечишка?! Я до э т о г о и не дотронусь. Я не смогу до него дотронуться! Я не смогу до него дотронуться!!! — визжала она. — Это смерть!»

«Это смерть!» — подумал Гэвин освобожденно-радостно, так же освобожденно и так же радостно, как страж ворот в то мгновение, когда пошел навстречу его копью. Как он устал. Как он, оказывается, устал от этой извращенной видимости жизни, от смерти, бродящей по Земле, словно вся усталость мира вошла в его душу и звала его: пусть будет конец, пусть все это кончится, и тогда он забудет жабьеглазое наваждение, как забудет остальное. Простая, настоящая, правильная смерть, сумерки, шепот теней над бесконечной равниной, безучастность, и больше никаких желаний, никакого могущества, никакого страха потерять то, что и так уже давным-давно потерял. Неужто он мог думать когда-то, что это страшно. Только бы скорей, нет сил больше ждать.

Но здесь сейчас не было никого, кто мог бы взять копье в руки и сделать все вместо него, позволив лишь пойти навстречу. Самыми долгими мгновениями в жизни Гэвина были мгновения, когда он шевельнул коротенькой жабьей лапкой и сделал шаг вперед, и еще один шаг, и еще. С каждым движением словно что-то горело в нем и умирало, и наконец он оказался рядом с копьем, но не смог себя заставить прикоснуться к нему. Каменная жаба в нем уже не визжала, а бессильно хрипела, и Гэвин очень хорошо знал, что она хрипит.

«Я — Гэвин, — подумал он. — Я Гэвин, сын Гэвира. А это всего-навсего копье моего отца».

Как-то нелепо, скорее плечом, чем пальцами, он потянулся к древку, толкнул его и, покуда копье падало, тоже ткнулся в снег.

А потом время вернуло миру способность быть. Времени теперь было много.

Время опять текло внутри Гэвина биением горячей жилы в животе. Время текло внутри него, оттого что отныне в нем снова не было никакой вечности и не будет, покуда не придет срок спуститься на серые равнины, где в конце концов окажутся души всех людей.

Когда Гэвин открыл глаза, он лежал ничком в снегу, и его рука была на копье — обыкновенная человеческая рука. А рядом с ним лежал волк, тоже положив лапу на древко, а на лапу — лобастую голову, и вид у волка был такой измученный, точно он гнал целый день быстроногую олениху, удравшую все-таки. Его вел более прямой путь — путь инстинкта, того самого, что отыскивает заболевшему зверю нужный гриб или траву в лесу; но кто сказал, что они легче, — прямые пути?

— Ты тоже, волк, — прошептал Гэвин, едва сумев пошевелить губами.

А потом он опять закрыл глаза. Больше у него ни на что не было сил.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги