Пока Арина не подросла, жила со всеми в избе. Дядя Афоня прикрикнет, возня на полатях прекратится – значит, Аришку уже никто не толкает, не щиплет. Бесталанная сирота – сокрушался дядя о племяннице. На словах-то всяк пожалеет, а ты попробуй разжалеться, когда еще и своих четверо по лавкам, и всех обуть-одеть надо. Хорошо хоть Клавдюха, старшая, племянницу и по росту, и по весу скоро обошла. Обидно было не своему родному дитятке обновку справлять, а племяннице. А так Аришка за Клашкой доносит, а бывало, что, минуя Арину, платье либо валенки к Дуняшке перейдут, а племяшке Матрена старым надставит или кто из соседей чего передаст – девчонка тихая, всему рада. Что тетка на нее наденет, в том и ходит. Да пусть родне еще и в ножки поклонится, а то другие быстро в детдом наладили бы, а она все-таки у своих, свои не обидят.
Свои не обижали, но и не любили. Она, хоть и маленькая еще была, но помнила, как тешили ее мамка и тятька. Зажмуривалась и вспоминала волнами идущую от матери любовь, все равно как жар от печки. Бок у матери мягкий и теплый-теплый, ситцевый сарафан нагрелся на солнце, но это не солнечное тепло и не линялая ткань сарафана ее так греет – это мать ее жалеет, любит, Аринка точно знает. Отец тоже в ней души не чает, берет у матери большими твердыми руками, хохочет, подбрасывает к самому потолку, так высоко, что она отчетливо видит сидящего в щели между бревнами удивленного усатого таракана.
Здесь не любили, но делали вид, будто любят, особенно в праздники, при чужих людях то тетя, то дядя приобнимут: «Сиротка наша…» Позже, когда подросла, особенно остро стала чувствовать эту фальшь. И что она здесь рот лишний, также знала, но что было делать, куда идти? Ей было уже шестнадцать, а Клавдия переросла ее на полголовы. Арина же, стесняющаяся лишнюю картофелину себе положить под недобрым теткиным взглядом, выглядела едва-едва на тринадцать. Кому такая нужна? Кто такую немочь бледную замуж возьмет, избавит от нее приемных родителей? Клашка на год с лишним младше, а уже бегает на свиданки, того и гляди сватов кто зашлет. И остальные подросли – и Дуняшка, и Наталья, и Алексей. Тесно в избе. Весной, как только потеплело, Арина случайно осталась ночевать в сарае, в закуте, где еще до коллективизации держали корову. Корову пришлось отдать в колхозное стадо, и неизвестно, жива ли она еще, но частица ее до сих пор тут – это острый, немного пряный животный дух, смешанный с ароматами источенного мышами прошлогоднего сена, старого дерева и чабреца, пучки которого свисали с потолочной балки…
Она соорудила занавеску из старой простыни и перебралась в сарай. Семилетку Арина закончила, на работу взяли ее сначала дояркой, но в руках у тощего подростка не было той силы, чтобы быстро и споро подоить три раза в день три десятка коров, и ее определили в полевую бригаду – сажать, полоть. За работу шли трудодни, на трудодни дяде Афоне выдавали за Арину то продукты, то деньги, однако чаще всего трудодни так и оставались просто палочками на серой бумаге колхозного табеля. Иногда, под настроение, когда тетки не было рядом, дядя Афанасий отдавал ей малую толику полученных денег, но сама Арина никогда и ничего не требовала – понимала, что растили, поили, кормили. Может быть, даже немного любили…
Все лето и всю осень, до самых зимних холодов, она прожила в сарае, счастливая ночным своим одиночеством. Думала, что и зиму можно будет пересидеть, зарывшись, как мышь, поглубже в сено, но в октябре внезапно ударил такой лютый мороз, что она чуть не застыла насмерть и после этого вернулась обратно в избу. Кашляла, металась в жару на лавке. Тетка с причитаниями отпаивала дуру племянницу малиной и натирала вонючим козьим жиром, а та, неблагодарная, мечтала, как потеплеет, снова перебраться в свой коровий закут.
– Ничо, нич-о-о, терпи, сама виновата. Как будто места нет, как неродные будто. Сейчас вот на печку, на горяченьку, чайку выпьешь… Хворостиной бы тебя ишшо, чтоб дурь-то быстрее вышла… Ишь, помещения ей своего захотелось. Построим мы тебе помещение. Вот весной выпишу в правлении лесу, да и спроворим тебе избенку какую-никакую…
Она удивленно раскрыла глаза: что это дядя Афоня такое говорит? Какую такую избенку? Да ей хоть какую… Хоть самую маленькую… Век бы благодарила. Она что-то нечленораздельно пискнула, когда тетка особенно сильно надавила на выпирающие из спины позвонки. Однако дядька в ее сторону даже не смотрел – оказывается, на лавке сидела соседка, языкатая баба Нюра, для которой, собственно, все и говорилось.