— Год-то ныне какой? Сколь долго томлюсь я? Ответил ему старец Нафанаил, как по писаному:
— Ныне, князь, от сотворения мира лето 7241, а от рождества спасителя Христа нашего наступил год 1733…
— Господи! — ужаснулся Долгорукий. — Неужли всего три года прошло? Мнилось мне из тьмы, будто вся вечность уже протянулась.
Тут схимник его ладошкой теплой погладил:
— Взбодрись, князь. Времена худые пошли. Может, оно и есть спасение твое — в яме нашей? Иным-то, кои в миру жить остались, еще постыднее крест нести свой… — Посадив узника за стол, начал потчевать:
— Согреши винцом, князь, да кусни дыньки-то. Эка вкуснятина! У нас все есть… Соловки — богаты!
Пламя свечей качнулось от сквозняка, рыжие отблески осветили лик черносхимника, и закричал вдруг Лукич:
— Вспомнил я тебя! Помню, помню… Мы с тобой вместе при Великом посольстве состояли. А ты был…
Но костяшки монашеских пальцев рот ему заткнули:
— Тиха-а… Бывал и я, князь, когда-то высок. В больших чинах хаживал. То верно: состоял при посольстве Великом и при дворах служил разных. А ныне, вишь, от мира подлого и стыдного я здеся, в тиши да смирении, прячусь. И ты — прячься… Тиха-а!
— Доколе же? — со стоном спросил Василий Лукич.
— Все ходим под богом, и Анна Иоанновна тоже…
— При дворе-то — что ныне? — спросил Лукич.
— Гнусно и смрадно… Переехал двор в Петербург, цесаревну Елисавет Петровны, яко носительницу имени отцова, имени громкого, со свету сживают. Слышно, что хотят в монастырь ее заточить. А престолу наследник обозначен указно во чреве маленькой принцессы Мекленбургской, но добра из того чрева не жди!
— Под кого же Русь пойдет? Под немца, видать… Эх, дураки мы, дураки. Напрасно Лизку-то на престол тогда не вздыбили!
И вдруг черносхимник выкрикнул злобно:
— Это вы, бояре, во всем повинны! Вы зло накликали…
— Не правда то, — слабо возразил Лукич, страдая.
— Истинно говорю! — перекрестился чернец. — Ежели бы не гордость ваша, не плутни тайные — не быть бы ныне посрамлению чести русской. Страдаешь, князь? Ну то-то… Еще вот дядья твои да братцы, да племянники — они, верно, по ямам да по цепям сиживают. Но вы — лишь капля от моря людского, от России великой. И ваши страдания — ничто, плевка не стоят, коли глянуть на Русь с высот вышних, да вот отседа, из тиши обители северной, посмотреть, каково стоном стонет и корчится земля Русская… — Высказал это старец и поднялся, на клюку опираясь. — Вот теперь плачь, князь! Плачь… Бейся лбом об стены каменные, стены соловецкие. Потому и ушел я из мира этого, дабы страданий людских не видеть, дабы в передних дворцов не холуйствовать, дабы Биренам всяким не кланяться… Так оцени же меня, князь!
— Ценю, — отвечал Лукич. — Мои нужды, — сказал потом, очами сверкнув, — оставим давай… Не о них сейчас печалуюсь я. Годы прожил в холе да в радостях. А вот, скажи мне, каковы планы политичные: есть ли война аль нет? И за што биться России?
— Ныне, — рассказал чернец, — “Союз черных орлов” заключен Густавом Левенвольде, Россия близка к войне. Забьют барабаны в полках наших, коль скоро помрет курфюрст Саксонский Август и престол польский свободен станется. А на престол в Кракове хотят немцы сажать инфанта Португальского Мануэля, который уже в Россию приезжал, к царице нашей сватался… Не удалось тогда. Но цесарцы упрямы: так и пихают своих принцев по престолам. На южных рубежах наших тоже спокойствия нет, — вздохнул чернец. — Крымцы с султаном османским через степи ордами бродят, в Кабарду идут конницей великой…
— Так, — призадумался Лукич. — Ну а дельное-то есть что в России? Или уж совсем Русь наша в захиление вошла?
— Дельное? Да вот дельное тебе: Витуса Беринга опять в путешествие отправляют. Великим обозом экспедиция сия отъедет вскорости и, дай бог, пользу России на будущие времена принесет…
Василий Лукич оживел от вина, потеплело в косточках. А тут стало розоветь за оконцем. Вроде полыхнуло рассветом. Но это не рассвет — небесное сияние разлилось над ледяным морем. Где-то внизу, под полом, вдруг глухо залопотали колеса мельничьи. Чернец взял большой хлеб со стола, сунул его князю.
— Вот и воду, — сказал, — братия на квасоварню погнала. Начался на Соловках час работный — час мукосеяния и хлебомесия. Нехорошо, ежели увидят тебя здесь… Ступай, Лукич! А через год, коли жив я буду, позову тебя снова. Не о себе помышляй. Все мы черви земли одной. А токмо едина Русь лежит в сердце моем — вот о ней, о родине нашей, нам и следует печаловаться прежде всего!
Повели служки Лукича обратно в темницу. Мраком и плесенью шибануло снизу; светом испуганные, шарахнулись из-под ног крысы монастырские — большие, как щенки. А из одной двери высунулась голова узника незнаемого, стала бородой железо царапать, белки — как янтари — желтели из потемок.
— Прохожий человек! — кричала голова. — Уж ты скажи мне по чести — кой век сейчас на дворе? Семнадцатый аль осьмнадцатый? Живу здеся во мраке узницком со времен царя “Тишайшего” — царя Алексея Михайлыча, дай бог ему здоровья и счастия!