— Хороший ты человек, видать, — посочувствовал Потап. — Но вина-то какова твоя?
— По такому образу жизни, какой вел, впал я в подозрение жестокое. Плохое и хорошее на Руси всегда рядом лежат… А теперь пытают меня: не умыслил ли я чего противу государыни нашей?
Солдаты втащили капрала Каратыгина — шмякнули. Так пластом и лег старый ветеран. Не охнул. А под вечер разговорился:
— Били, перебили. И на себя все накричал, а нашего Афанасия Петровича, дай бог ему здоровья, словами худыми не тронул…
Спину подлечив, снова повели. Ставка очная — вещь подлая: вот на этой дыбе висит Потап Сурядов, а на этой, рядышком, Стряпчев болтается. Спросят Потапа, потом Стряпчева спрашивают: так ли?
— Солдатики мои, касатики, — говорил Ушаков, квасок хлебая, — да нешто вам самих себя не жаль? Дай им еще.., ожги!
Ожгли так, что до костей проняло.
— Было! — кричал Стряпчев, извиваясь. — Все было, как показал. И про кирпич говорили, и на мортирку косо посматривали…
— Знать не знаю, — стонал Потап, — ведать не ведаю! Капрал Каратыгин ночью подполз к нему, внушал так:
— Люди гулящие живут сами по себе. Вот и беги ты…
— Да где живут? — спрашивал Потап.
— Недалече… За Фонтанной рекой, за Мойкой-речкой.
— Велики ли реки те?
— Да с Яузу будут… Эвон, за городом сразу!
— Ну, прощай! — сказал капралу Потап… Только вывели его — сразу через частокол махнул. А там — ров. И вода. Глыбко! Ногами от дна отбрыкнулся, и вынесло его на другой берег. Бежали за ним, стреляя, потом отцепились. Долго (всю ночь) блуждал Потап вокруг Петербурга по лесам. Дважды лодки отыскивал, переплывал реки. В леске и выспался — на клюкве. А вышел из леска — дымит деревенька, бабы воду от речки носят.
— Баушка, какая такая деревенька-то ваша будет?
— Калинкина, человек божий, — отвечала старуха.
— Вишь ты, — задумался Потап, — сам-то я краев других. Вашей губернии не знаю… Эка речка тут у вас прозывается?
— Да мы ее Таракановкой кличем. Течет она из лесу, кажись, да прямо в Фонтанную попадает, а та — в Неву.
— Ну, баушка, спасибо тебе. Тую реку мне и надобно… И стал он вольным человеком. Гуляя по лесу, слышал рожки почтарей. Першпектив генеральных стерегся — там солдаты с ружьями ездили. Охраняли. Глядь, а на болотце костерок огоньком пыхает.
— Хлеб да соль вам, — сказал Потап, из кустов вылезая.
— Хлеб в чулане, а соль в кармане, — ответ получил. — Ежели не врешь, так и сам проживешь.
Накинулись и мигом раздели (разбойники). А мундир сняв, увидели спину драную, и тогда мундир доброхотно вернули Потапу:
— Ты барабан старый. Только не стучи громко. Эй, робяты, посторонись: нашего табора цыган плясать станет…
Люди лихие жгли дачи пригородные, по амбарам шастали. Деньги грабстали. Бедных не трогали, но сторожей не спрашивали — богат ли барин? Кистенем — тюк, вот и каюк! Жуткий свист по ночам кольцом облагал столицу, владычили там люди гулящие. И днем себя показывать властям уже не боялись. По трактирам у застав сидели, отсыпались ночью под лавками… Житье — так себе: не знаешь, где завтра проснешься. В чухонской деревеньке Автовой одна старуха залечила спину Потапу, он снова в тело вошел, еще никогда столько сала боярского не едал, как в эту разбойную пору…
Только вышел однажды, скучая, в город. Толпился народ на Сытной площади — казни ждали. Приткнулся и Потап сбоку: смолку за щекой жевал да посматривал. Вывели из возков черных двух людей, болтались их члены, дыбами вывернутые. Подняли на эшафот и читали при народе сентенцию — про вины великие: о кирпиче и мортирке. Потап слезы глотал, а когда палач топор поднял, крикнул:
— Афанасья Петрович, за ласку твою.., не забуду!
— Укройся, — отвечал Бешенцов с плахи.
— И ты, капрал…
— Беги! — крикнул Каратыгин, и слетели две головы… Вьюном вывернулся Потап из толпы. Какого-то сыскаря из канцелярии Тайной кистенем в размах шибанул по лбу — на память вечную, и — поминай, как звали: он уходил на Москву.
На дорогах России пустейше было. Деревни — заколочены. Жары летние иссушили хлеба, гряды жесткие к земле их прибили. Голодно стало! И бежал люд крестьянский от правежа… Тихо было!
Ветер с Невы не достигал Трубецкого раската, что лежал внутри крепости Петропавловской. Собрались все придворные, все генералы, приехал Феофан Прокопович, чтобы святое дело святой водой освятить… Анна Иоанновна из коляски вышла.
— Учнем зачатие делу великому? — спросила, гордясь. Архитектор в ранге полковника Доменико Трезини подал ей камень, и она коснулась его рукою. А на камне том — надпись пышная, случаю семи приличествующая: “Во имя Господне, Божию поспешествующею милостию, повелением Всепресветлейшия, Державнейшия Великия Государыни Императрицы и Самодержицы Всероссийския Анны Иоанновны, Матери Отечества, основание сего равелина…"
Ей подали лопатку с известью, и она известь на камень тот символически сошлепнула… Глянула вбок: там высились камни равелина Иоанновского, недавно ею заложенного в честь отца своего.
— А сей новый равелин, — сказала хрипло, — звать в веках Алексеевским, в память дедушки моего — царя Алексея Михайловича!