— Теперь, — заявил Волынский, — дело по этому пункту… О винокурении и отраве винной! Видели вы, господа высокие, как я чарку сглотнул махом за здоровье ея величества?. То мною пять хлебов зараз выпито! Я такой опыт произвел: из равных мер хлеба вина пересидел и караваи спек. И на каждую чарку у меня по караваю хлеба пришлось. Вот и разумейте: пьяница чарку выпил — знать, кого-то в отечестве хлеба на четыре дня лишил. Но что пьянице одна чарка? Ему вторую надобно… Вот он еще каравай хлеба съел! Давай теперь ему третью, скотине! Глядишь, в один день он, ничего не работая, у многих тружеников плоды труда ихнего отнял… Вот и утверждаю: водка — яд! И не токмо разум затмевающа, но и экономии государства нашего вредяща ужасно…

— А ты умен, бес! — похвалила его Анна и Остерману велела:

— Ну, теперь ты, Андрей Иваныч, расскажи нам с высоты разумения своего, каким способом Россию в благосостояние привести?

Императрице с грустью отвечал Остерман:

— Писано тут мною… О бумаги бережении! Страх божий в сердца подданных вселять ежечасно… Опять же вот и ружья курковые, коли в Туле у нас производят… Их, я мыслю, продать можно подороже. Такоже и судьи вашего величества.., от них в судах наших порядки большие предвидятся, ежели взятки брать станут открыто… И вдруг затих: он понял, что потерпел поражение. Из-под зеленого козырька, скатывая пудру, вытекли две громадные слезищи. Впервые в жизни Остерман плакал бесхитростно — от души. Глубоко страдая… На этот раз он плакал непритворно!

***

Вот когда началась схватка. Не на жизнь, а на смерть! Если хочешь выжить — убей Волынского: механик опытный, с рукою сильною, он за колесо ухватился и тянет машину Остерманову в иную сторону. Убить его! Распять его! Ибо — умен. Ибо — настырен. Ибо — до власти жаден и неспокоен… Вперед на врага! И боевая колесница Остермана вкатилась в покои императрицы.

Сказал твердо, заведомо зная, что его слово — закон:

— По смерти великого канцлера Головкина, на место упалое никак нельзя Волынскому в Кабинет входить, яко вору и смутьяну… Един есть претендент на это место — Ягужинский граф, коего, мыслю, из Берлина надобно срочно вызвать…

Острие пики Остермана было нацелено и в Бирена. Даром, что ли, Пашка кафтан ему шпагою распорол? Анна Иоанновна посоветовалась с обер-камергером, и Бирен кандидатуру Ягужинского поддержал. Но думал уже совсем иначе: “Ягужинский-то Остермана изничтожит…” Каждый по-разному, но целил на “самобытство” Ягужинского.

— А кого же в Берлин ставить? — спросила Анна Иоанновна.

— Ваше величество, — отвечал Остерман, — пора фон Браккеля карьерно выдвигать, яко человека вам верного…

— Хо! — сказал Бирен, смеясь. — Это славно придумано; все подлецы отлично уживаются в Берлине… Пусть Ягужинский едет к нам — в Петербург!

«А я его, — думал Остерман, — под столом здесь, будто собаку, держать стану… Конъюнктуры, судари мои, опять конъюнктуры!»

***

В эти дни Артемий Петрович жил, как во сне сладком. По домам ездил, проект свой читал. Хвалился:

— Это мнение — начало, судари. Я буду сочинять и далее, дабы отечеству нашему пользу принесть. И не может так статься, чтобы пользы народу от меня не было…

Волынский-то — вот дурачок! Разбежался в двери Кабинета, как министр. Но тут его встретил Иогашка Эйхлер:

— Артемий Петрович, вас до Кабинета допускать не велено. Остерман слово взял с ея величества, что вашей ноги здесь не будет. И зовут для приобщения к делам тайным из Берлина вашего врага старого — графа Павла Ягужинского.

— Пашку-то? — пошатнуло Волынского. — Это они ловко придумали. Плывут каналами темными, дьявольскими…

Кинулся Волынский за подмогою к графу Бирену:

— Ваше сиятельство, не дайте погибнуть… Остерман с Ягужинским давно по шее моей тоскуют!

— Мой нежный друг, — ответил ему Бирен. — Я ведь только обер-камергер.., что я могу сделать? Я сам изнемогаю от этого проклятого вестфальского недоучки!

— Но Пашка… Пашка! — терзался Волынский. — Эта каналья давно до шеи моей добирается!

— Э-э-э, — ответил Бирен спокойно. — До вашей ли ему теперь шеи, если своя искривлена? Успокойтесь…

Выбежал Волынский на Мойку-речку да под откос — прямо к проруби. Волочились по снегу тяжелые шубы собольи. Плакал с горя, баб у портомойни не стыдясь, и в лицо себе ледяной водицею брызгал. Нехорошо ругался — матерно, будто мужик сиволапый.

— Базиль, Базиль! — позвал издали. — Подгони карету сюды…

Кубанец тоже скатился на речной лед, спрашивал:

— Господине мой добрый, кто обидел тебя?

— Я ли не старался? Я ли не говорил им доказательно и политично, каково Русь из нищеты вызволять? А они, гниды простоволосы, меня отшибли… И теперича зовут из Берлину на место упалое Пашку Ягужинского! А князь Куракин, злодей мой, тоже на шею показывает: мол, ссекут башку! О, горе мне, Базиль.., горе! Поддержи хоть ты меня, раб мой верный.., раб нелукавый!

И на груди раба своего, калмыка умного, рыдал Волынский посреди Мойки-реки, у самой проруби, возле портомоен дворцовых, где полоскали белье бабы пригожие, бабы веселые.

<p>ЭПИЛОГ</p>
Перейти на страницу:

Все книги серии Слово и дело

Похожие книги