Бабушка, смущенная моим вегетарианством, принесла хлеба и масла, а Дане накидала покупных пельменей в тарелку с узором “Общепит”. Может быть, узор был и не таков, но сейчас я помню именно так. И пельмени эти были какие-то сиротские. Нет, я не против того, чтобы бедные люди готовили своим внукам покупные пельмени. Я не бабушка ОФ – моя бабушка, царствие ей небесное, которая предположила бы здесь преступное действие; не всем же готовить, как бабушке ОФ. Конечно, можно есть покупные пельмени. Их едят обычно люди беспечные, которые, возвращаясь с работы, вспоминают, что дома ничего не готово, и сегодня от усталости и голодухи можно перебиться и этой клейкой гущей. Но бабушка поднесла Дане пельмени так, что видно было – она так делает ежедневно, и он их употребляет фатально. И когда он их съел, бабушка спросила его, вкусно ли, как она спрашивала его, видимо, каждый вечер. Мне было неловко и как-то стеснительно за пельмени, за мое здесь уже не очень пьяное присутствие, я вдруг сразу почувствовал, что мы ведь с Даней еще совсем разные друг другу люди, и вполне возможно, что и не сойдемся, что я его педагог, а забрел пьяный к студенту... И главное, эти пельмени сиротские... Как-то мне, я не знаю, как сказать, за него жалко стало...
Бабушка тем временем развлекала меня беседой, стараясь говорить на интересные мне темы – про педагогику, филологию, высшее образование, мое призвание и планы на будущее, перспективы служебного роста и диссертацию. Это был разговор настоящего буржуа о жизни, представляющий собой не что иное, как собрание безобразных мелочей, который повергает меня в глубокий сплин, если приличие заставляет меня слушать его слишком долго. “Да... – подумал я про себя, – горький вы, Даня, паренек”.
Меня расположили к ночлегу в Даниной комнате, заставленной разношерстными книгами – в преимуществе недостойными чтения. Сам внук хозяев лег на кушетку в “большой” комнате, на стоптанные подушки. Я вытянулся под одеялом, смущенный и радостный чему-то неопределенно новому. Посреди кровати был бугор, так что покойно лежать на спине было никак нельзя. “Даня, – думал я, – Даша...” Дальше мысли расползались, ничего толком я уже сообразить не мог, и только выпростал ногу для пискливого комара, чтобы не вился над ухом.
Ночью я вел себя хорошо.
Утром пришел с дежурства дед. Это был добродушный, хрипатый, видимо, очень больной человек. Пытка буржуазными разговорами продолжилась. Перед тем я поставил в магнитофон свою кассету Нино Рота, чтобы хоть как-то чувствовать себя увереннее в этом доме, оттого что не находил опоры в Дане. Даня вместе с тем, что я узнал о нем из интерьера и общения с бабушкой, стал в некотором смысле понятней мне, с других же позиций – много увеличился и отстранился от меня. Мне уже приходилось сопоставлять его, каким я понял его нынче, с тем, каким был он до вчера. Я бы не смог определить в словах, что я узнал о нем. Как, например, пересказать в литературном тексте впечатление от его зубной щетки – маленькой, грязной нестерпимо, со сбившимся ворсом. Я не мог подвергнуть эту щетку анализу, я не осуждал ее, она не была мне неприятна, я просто теперь знал о ее существовании.
Дед охотно беседовал, и я орал глупо, громко и отчетливо, потому что он был тугоух. Временами собака, от застарелой девственности впавшая в неразличение полов, забиралась к деду на диван, обхватывала его за шею жилистыми лапами и принималась двигать тазом, отчего старики смеялись. “Посмотрите, как она его любит!” – умилялась бабушка. Я улыбался, смущенный до крайности невинным в своем распутстве животным, наивностью стариков и Даниным равнодушием к происходящему. Мне хотелось поскорее проститься с этим гостеприимным домом и с Даней тоже – на сегодня, чтобы уже кончился, что ли, вчерашний день. Мы вышли, я ощущал на себе несвежесть рубашки, манжета вяло болталась, потому что я потерял запонку, мне хотелось добраться до мамы и отдохнуть. Бабушка Ираида Семеновна зазывала меня еще, еще, даже без Дани, а просто, если буду в этих краях. Я улыбался, кивал, кивал, улыбался и все ждал, ну когда же, когда мы уйдем.
На улице мы шли под руку под единственным зонтиком и я, без особой охоты говорить, но стремясь вернуть себе утраченный было статус учителя и аналитика Даниной жизни, разговаривал о впечатлениях утра. Рассказывал примерно так же, как и Тебе сейчас рассказываю. “Буржуа”, – говорил я, – “Честное бюргерство”, – говорил я, сам думая про себя: “А ведь и он из них, ведь это все – его».
– А вы знаете, – сказал он до некоторой степени неожиданно (может быть, в действительности это больше вязалось с контекстом, чем я сейчас помню), – Ведь я посредственность.
И, собравшись мысленно для афоризма, дополнил:
– Я гений посредственности.
И почувствовал, очевидно, гордость. О, он умел найти то ничтожное, в чем оказался бы велик!