Он был прав: двое влюбленных разошлись на противоположные концы площади и на их лицах не отражалось ни печали, ни воспоминания друг о друге.

— Нет тоски, нет сожалений о прошлом, — продолжал Бруно свое, — одно только страстное влечение к будущему; нет бессмертных произведений; нет вечных ценностей, кроме ценности самого процесса творения, а он вообще не ценность, а биологический инстинкт, который сильнее любого другого инстинкта; посмотри на них, Шломо, они не помнят ничего, кроме этого мгновения, но мгновение в мире этой площади — не единый удар часов на колокольне костела: оно, скажем так, кристалл времени, в котором заключено в точности одно, одно-единственное, цельное ощущение, не важно, как долго оно будет продолжаться: год или секунду, — да, мой друг Шломо… — прибавил Бруно, выглядевший теперь до мельчайших черт как самая настоящая рыба: изящно, неторопливо пошевеливая хвостом и плавниками, он плыл по глади зеленого, сочного, напитанного водой листа, который медлительно покачивался под нами в глубине. — Это люди без воспоминаний, свеженькие, только что вылепленные души, которым, чтобы продолжать свое существование, необходимо в каждое мгновение заново творить для себя язык и любовь, и само следующее мгновение тоже, и с бесконечным терпением и прилежанием сшивать тотчас взрывающиеся связи…

— Но это жестокость, Бруно, страшная жестокость! — завопил я, захлебываясь водой и переполняясь мучительной тревогой. — Ты не можешь обрушить на них этого ужаса! Не все сделаны из праматерии! Из первозданных субстанций хаоса. Среди нас имеется и несколько таких, что, по слухам, нуждаются в упорядоченности, в жестких рамках, в нерушимых зако… О, великий Боже! Посмотри туда!

На краю площади, возле почтового ящика, где похожие на черные семечки муравьи забвения весьма проворно и с большим успехом расщепляли последние волокна связей с минувшей минутой, стоял старенький дядя Иеронимус. По всему было видно, что этот человек претерпевает немыслимую метаморфозу, более тяжкую, чем может вынести живое существо, что превращения новой прекрасной эпохи подвергают невыносимому испытанию саму зыбкую, эфемерную гипотезу его существования: он дрожал и сотрясался. Он обливался потом и с трудом дышал. Тетя Ретиция смотрела на него с отчаянием и не решалась дотронуться до него. Под его добротным, отлично скроенным костюмом можно было различить странные выпуклости и наросты, которые попеременно выпячивались и чудовищно пучились на разных участках его тела. Было ясно, что никто из находившихся на площади не способен осознать происходящего, и в первую очередь сам дядя. Он беспомощно опирался на почтовый ящик (который тоже весь сотрясался от мучительных завываний, слабого писка и жалобного чириканья разлагающихся на простейшие элементы слов и чувств, заключенных в буквенном написании — во всех этих безнадежно устаревших посланиях, отправленных еще до новой революции) и с закрытыми глазами, с выражением страдания на изможденном лице, прислушивался к бурным распрям, раздиравшим его нутро.

И тогда случилось то, что невозможно в точности передать на нашем убогом языке и остается только изложить сухим и бесцветным протокольным стилем: из недр измученного до предела дядюшки вдруг одновременно вырвались треск легкого взрыва и глубокий вздох облегчения, и мгновенно сделалось яснее ясного, что теперь их двое, вернее, в одном теле заключены двое. Длительный бой между дядей Иеронимусом и старым львом, изображенным на гобелене, наконец завершился неожиданным взаимопониманием, сделавшим обоих почти счастливыми: они сумели наконец совместными усилиями распутать клубок ненависти, которая душила их многие годы, и ценой незначительной уступки со стороны дядюшки освободить в скорлупе его тела некоторое место для льва. Появилась надежда, что благодаря этому беспричинная вражда сойдет на нет и постепенно утихнет и отныне оба смогут вести терпимую и, возможно, даже приятную совместную жизнь.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги