Не сразу, но спустя некоторое время я наконец понимаю, что немец попросту издевается над ним — над никчемностью книжного червя, давно всеми позабытого, нелепого, оплеванного критикой литератора. И это бесит меня. Моя досада усиливается, и злость распаляется еще больше при виде капитуляции Вассермана. Тот и не пытается возражать или сопротивляться, втягивает голову в плечи, в эти торчащие кости, похожие на крылья летучей мыши, и принимается потихонечку рассказывать мне:
— О ней, о моей Саре, я теперь думаю, Шлеймеле, ведь мысли мои постоянно устремляются к ней. Верно, мы оба всегда подшучивали над этим, что я,
Найгель уже начинает отчаиваться и негодовать, мрачно усмехается и произносит с издевкой:
— Замечательный итог всей жизни, говночист! Что называется, на все руки мастер. Человек твоего возраста мог бы быть капельку посноровистей. Как это возможно — совершенно не разбираться в простейших жизненных делах? Шестьдесят лет прожил на свете и ничему не выучился! Не обзавелся элементарными трудовыми навыками. Что ж, теперь я понимаю, почему ты даже умереть не умеешь. — Но вспоминает вдруг еще об одной, последней, возможности и восклицает радостно: — Садовник!
Я вмешиваюсь в этот разговор и неожиданно для самого себя отвечаю вместо Вассермана:
— Садовник! Да! Это подходит.
Найгель расплывается в улыбке. Он уже лелеет мечту о своем грядущем благоденствии:
— Садовник — прекрасно! Разобьешь мне тут вокруг этого дрянного барака сад! — И уже сводит какие-то тайные счеты с ближайшим соратником, смакует скорую сладкую победу: — Сделаешь получше, чем у Штауке! Не одни, понимаешь, анютины глазки — настоящий цветущий сад! — В голове его роятся заманчивые планы грандиозного преобразования и освоения прилегающей территории. — Позади дома грядки устроишь. Наконец-то свеженькие овощи с собственного огорода! Лучок, редисочка… Все свое! Буду избавлен раз и навсегда от этой проклятой тыквенной каши. Говорят, здешние крестьянки поливают свои тыквенные поля ослиной мочой…
Я спешу отыскать и записать для приунывшего Вассермана инструкции по уходу за садом и огородом. Прежде всего, необходимо разузнать, что и как сажают в садах Восточной Европы (Рути должна помочь мне в этом, у нее есть деловой подход к подобным вещам). Но Вассерман, Аншел Вассерман, непредсказуемый чудак и упрямец, умудряется обескуражить и меня.
— По правде говоря, господин комендант, — заявляет он, — не лежит у меня к этому душа. Ну, абсолютно, абсолютно не лежит!
Найгеля не смущает отказ. Он хочет иметь Вассермана при себе, и ничто не остановит его — нет такой силы, которая может воспрепятствовать воплощению принятого решения. С каким-то неожиданным, совершенно как будто не свойственным ему лукавством он ловко и непринужденно возвращает разговор в надежную колею обсуждения достоинств «Сынов сердца», напоминает Вассерману один из эпизодов, посвященный восстанию чернокожих в рабовладельческой Америке, и заканчивает с хитроватой ухмылкой:
— Признайся, Шахерезада, ведь ты и вообразить себе такого не мог — что встретишь здесь, среди нас, своего давнего горячего поклонника!
Тут мой Вассерман снисходительно благодарит Найгеля за все его комплименты легким кивком головы, в котором, если угодно, можно различить множество дополнительных оттенков: 1) эдакое покровительственное, самоуверенно-насмешливое одобрение; 2) притворную смиренную благодарность; 3) демонстративное неверие ни единому слову немца; 4) вынужденное признание собственного ничтожества; и еще много чего, в том числе легчайшую ухмылку, которая означает: а) прямо-таки собачью покорность судьбе; б) заученное спасительное (и, разумеется, неискреннее) самоуничижение; в) страстное, насилу подавляемое желание слышать еще и еще. Вассерман с железной решимостью стискивает челюсти, чтобы не дать этому постыдному желанию вырваться на волю, вследствие чего, собственно, и возникает сама ухмылка, подобная внезапной судороге.
Вассерман (мне):
— Фу, подумать только! Я был уверен, что никогда уже не буду нуждаться в нем, в этом маленьком жесте, и вот, после всей моей погибели и забвения…