— Герр Найгель, господин мой хороший! — произносит Вассерман протестующе, но отчасти и с мольбой и протягивает руку. — Рассказ мой убог и невнятен пока что. Это даже я разумею. Вполне возможно, что я знаю это даже лучше тебя. Пойми, я вижу в нем многие недостатки и уродства, которых ты вообще не замечаешь. Но что? В моем стесненном и бедственном состоянии вынужден я излагать перед тобой только первый набросок, так сказать, черновой вариант. И поверь мне, сердце мое скорбит представлять на свет Божий столь слабую версию, но я взял на себя этот труд, и не отступит человек, подобный мне, от своих слов, только одно прошу от тебя: проявить милосердие и снисхождение, положиться на меня, поддержать рассказ терпением своим и добротой сердца, ведь подобен он теперь хрупкому младенцу, нежному и беззащитному, и я обещаю тебе, что сполна получишь все, что тебе причитается, в лучшем виде и в скором будущем.
— Хорошо, — говорит Найгель, пытаясь вновь не расхохотаться. — Хватит на сегодня. У меня еще есть кой-какие дела, с твоего позволения. Можешь подняться в свою комнату и писать дальше. Завтра продолжим. И желаю тебе, чтобы продолжение вышло не хуже начала и даже получше. Для твоего же блага, Вассерман, для твоего же блага — весьма надеюсь, что жена моя ошиблась в отношении тебя.
— Пардон, — шепчет Вассерман, — но господин, как видно, забыл: мой гонорар… Наш контракт то есть…
— Брось! — морщится Найгель. — Ты сам знаешь, что не заслужил платы. Недостоин! — провозглашает он с внезапной злобой. — Можешь идти.
— Ай, Шлеймеле!.. — стонет сочинитель. — Понимаешь ли ты, что это значит? Целая ночь впереди, и весь следующий день — так много часов жизни, и эта работа в саду, вскапывать грядки под проклятую редиску, чтобы земля уже покрыла ее прахом! И еще три транспорта, которые прибудут завтра, целых три транспорта, и опять
Спокойной вам ночи, герр Найгель…
Глава четвертая
— Ну что? В апреле тысяча девятьсот сорок третьего года стоял себе один старик против входа в шахту лепека, которых, как ты знаешь, герр Найгель, великое множество в окрестностях города Борислава, и с весьма омраченным и перекошенным от долгого страдания лицом прокладывал острым носком своего ботинка линию на земле, — сосредоточенно и торопливо «зачитывает» Аншел Вассерман продолжение повести. — Этим странным и непонятным действом призывал сей старик ее, жизнь то есть, набраться духу, и пересечь черту, и явиться наконец пред лицо его. Зная, что не было еще приказа, запрещавшего евреям прочерчивать линии на земле или, допустим, на песке, врач наш, доктор Альберт Фрид, который и сам был евреем, позволял себе делать это, что называется, каждое утро вот уже три года подряд. Тем же самым движением и с тем же отчаянным упрямством каждый день исступленно ковырял он эту черту.