После работы Джонс, и товарищи его по смене, и те, кто работали на других машинных громадах, шли домой бесконечными милями деревянных домов, улицами магазинов, над которыми там и сям возвышались красно-кирпичные башенки. Входя к себе в дом, они вливались в свою стихию. Воздух, от зловония густой, как плесень, был свойствен человеку и дому: его элементы - кровь, кости, мясо загубленных животных, пот загубленных человеческих существ - вдыхали жилища и легкие мужчин, женщин, детей, перерабатывая их в слова, смех, любовь; все это было одно.

Рабочий Джонс медленным шагом дошел наконец до ряда домов, выходивших на пустырь. Позади снова сгрудился город, пламенея солнечными отражениями заводских окон; впереди были кучи консервных жестянок, груды мусора, ржавые обломки железа, разбросанные по траве, и одуванчики, набравшие солнца в дерзкие свои лепестки. Джонс ключом отпер дверь и прошел на кухню за тазом и водой. Мамуня сидела в своем углу, бормоча и кивая головой; Марита, с голыми руками и со спокойным лицом, возилась у печки. Хуан Фиерро, ее муж, стоял у раковины, обнаженный до пояса, и его оливково-коричневая кожа блестела от воды.

- Хелло, Дэвид! - не поворачиваясь, сказала Марита. - Придется вам подождать, я сейчас согрею еще воды.

- Хелло! - сказал Хуан. - Что, жарко становится?

А мамуня, не переставая, кивала вселенной, включая и жильца в мир дочери. Хуан Фиерро был мексиканец из штата Сопора, двадцати пяти лет, крепкий, как молодой бычок. Его жена родилась в Чикаго, в польской семье, и ее свежесть напоминала одуванчики среди ржавого железа. Мамуня прожила в Америке тридцать лет и ни слова не говорила по-английски.

Одуванчики превратились в призраки и облетели; из-под ржавого железа проглянули фиалки и сквозь черный нагар неба уловили в свои лепестки его прозрачную синеву; потом и они исчезли. Рабочий Джонс выполнял неизменно свой дневной урок: проходил по утрам и в мерцающих сумерках по мирно примолкшим улицам; сидел после ужина с Хуаном и Маритой или еще с двумя-тремя друзьями на ступеньках крыльца, потягивая пиво, слушая, как песни и гитара Хуана поют о Мексике, шел в свою комнату, ложился и быстро засыпал.

Ах, благодетельный сон! Джонс сам был порождение сна, не зная, что его жизнь - сон, не зная, кому этот сои снится. И сон его - это отречение от прошлого - был слишком крепок, чтобы чувствовать боль, которая уже не причиняла ему страданий. Но хотя труд стал для него отречением от всех сомнений, подобно тому как сон приглушал все шумы дня, труд его в существе своем был положителен и активен, как сон зародыша в материнской утробе. Джонс, вырванный сном из мира Маркэнда, погрузился в этот мир, в чьей дремотности заложена была сила. И он был реален реальностью такой глубокой, что Джонс не думал о сомнениях и противоречиях Маркэнда; позабыл о мире Маркэнда. Этот мир, дремотный и реальный, был - его работа на бойнях, скот, выброшенный из жизни в смерть, чтобы, пройдя сложный путь, стать средством для поддержания человеческой жизни, его товарищи по работе, здания скотобоен, бесконечные улицы, чья тишина возникала из песен и молитв людей и звуков прерии, дом Мариты, ее матери и Хуана.

Цветы весны исчезли с пустыря против окоп; трава желтела; солнце пылало и влажным огнем дышало над домами, которые впитывали его и выдыхали в словах, означавших: вода, отдых, ласка. В глазах Мариты и в ее голосе по-прежнему была прохлада, а блуза ее от пота прилипала к телу. Жизнь Хуана шла своей чередой; когда-то он знал прокаленную солнцем землю, опалявшую своим жаром его тело, и теперь адское пекло, где он работал, ему было не страшно; он приходил домой и голый становился в таз посреди кухни, а Марита лила прохладу вдоль его спины и ляжек; в чистой рубахе и штанах он сидел за стаканом пива, преданными глазами глядя на жену и друга. Жизнь на бойнях шла своей чередой; без конца пробирались по городу грузовики со скотом, везли свой потный ревущий груз; громады зданий сотрясались от тысяченогого шествия тел на убой. Жизнь в Европе шла своей чередой: в каждой столице сидели слепцы, чья слепота делала их пригодными для государственной деятельности и сочеталась с жадностью и невежеством, присущим людям, и со столь же присущим им бескорыстным стремлением возвысить родину - хотя бы и путем войны. Накал огромной машины, где работал Джонс, был слишком велик, он заполнял собой мир, он становился миром; в нем была тяжесть распластанных туш, потных человеческих тел, увеличенная в миллиарды раз... Джонс пошевелился во сне.

Он не проснулся - только пошевелился. И, шевельнувшись, понял впервые за все дни, что спит. Ничто не изменилось в его поведении. Хуан и Марита никакой перемены не замечали в своем компаньеро Дэвиде, который каждое утро уходил на работу, каждый вечер стоял в тазу, пока Хуан с веселыми криками поливал водой его большое светлое тело (Марита скромно выходила из кухни, а мамуня по-прежнему кивала головой), и по воскресеньям чистосердечно отдыхал вместе с ними. Но рабочий Джонс узнал, что он спит, и в этом была перемена.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги