Хальбе мешала восточногерманскому правительству сделать ситуацию приемлемой. Бранденбургские власти хотели как можно скорее объявить проводившиеся там работы оконченными. Это еще больше осложняло отношения Тейхмана с его оппонентами в восточногерманском правительстве. «Как же мы можем <…> относительно [тех, кто по ту сторону] границы, [надеяться] сесть как немцы “за один стол”, – почти пророчески говорил он бранденбугскому премьер-министру Рудольфу Яну в январе 1952 г., – если внутри наших собственных, нынешних границ, где нет внешних стен, отделяющих нас друг от друга, мы не можем объединиться[, чтобы выполнить] такой самоочевидный человеческий долг?»654 Но Тейхман, кажется, недопонимал: как раз тот факт, что погибшие в войну «принадлежали» немцам как целое и воспринимались как связующее звено между двумя Германиями, и побуждал правительство Бранденбурга как можно скорее объявить работы в Хальбе завершенными.
Но какие бы политические неудобства ни доставляли погибшие на войне новому режиму, он не стал мешать множеству обычных жителей Восточной Германии собраться в апреле 1953 г. на поминальную службу, совмещенную с открытием часовни в Хальбе, которая была разрушена во время войны и отстроена заново. Один священник сообщал: «К 3:30 церковь была переполнена, и службе пришлось выйти на улицу. <…> Служба произвела большое впечатление на общину, о чем говорят собранные 1200 марок». Затем священник прошел через кладбище: хотя только глиняные таблички обозначали могилы, «оно все равно создает довольно мрачное впечатление». Правда, этот священник надеялся, что вид можно улучшить655. Хальбе, которое останется единственным немецким военным кладбищем на территории ГДР, стало реальностью, но за всю историю Восточной Германии это место так и не утратило своей идеологической заряженности656. На это всегда могли повлиять новости о мемориальных службах или других формах публичной коммеморации по ту сторону границы – на западе. Кто-то из церковного руководства заметил в начале 1954 г.: «Количество писем с востока[, которые мы получаем по поводу могил,] возрастает каждый раз, когда мы сообщаем о перезахоронениях, открытии кладбищ и тому подобных вещах[, происходящих] на западе»657. Как бы ни хотело германское правительство приспособить память о войне к новому политическому дискурсу, чтить героев-анифашистов и поддерживать формы коммеморации, благоприятные для его идеологии, погибшие в войну оставались опасным связующим звеном – с прошлым и с врагом по ту сторону границы.
С ситуацией в Хальбе власти ГДР обходились осторожно; они рассчитывали пресечь скрытые «милитаристские» тенденции среди населения, придав определенную форму поминанию погибших на войне немцев. Но они не бросили этих погибших на произвол истории и стихий. Однако то, что считалось сплошной западной пропагандой в отношении судеб всех пропавших во время войны, государство отрицало категорически. Официальная позиция в ГДР была такова: пропавшие погибли, а в Советском Союзе остались только военные преступники658. А в 1950 г. советское информационное агентство ТАСС неожиданно объявило: репатриации немецких военнопленных завершились. Однако и это не развеяло распространенного в Восточной (и Западной) Германии убеждения, что пропавшие однажды вернутся659. Эти слухи продолжали активно распространяться – на улицах, между соседями у садовых калиток в обоих Берлинах: пропавшие (то есть те, кого восточногерманское правительство объявило умершими) скоро вернутся домой.
Невиданная скорость, с которой эти слухи распространялись по Восточному Берлину, могло быть связано с близостью Западного Берлина и с относительной доступностью информации с Запада. В конце концов западногерманское правительство выдвинуло альтернативное утверждению СЕПГ заявление по поводу пропавших на войне; даже в начале 1950-х гг. оно настаивало на том, что сотни тысяч немецких военнопленных остаются в советских лагерях660. Хотя это заявление могло прибавить веса и влияния слухам о скором возвращении военнопленных, вполне убедительно звучали и другие, менее «официальные» голоса, которые поддерживали все еще сильную надежду на то, что пропавшие живы. Со временем фантазии об их возвращении домой получили собственную жизнь; эти расцвеченные полеты воображения связывали политику холодной войны с политикой повседневной жизни и один Берлин – с другим. Тайно ходившие слухи были недосягаемы для полиции, а потому имели потенциально намного более подрывной характер, чем надписи на мемориалах или военные кладбища.