Почтальон Наджафгулу показывал то место в газете, где было написано, что после войны тридцать лет на Апшсроне не было такой жары. Конечно, Зубейда хорошо знала, что не всему написанному можно верить, но она и в самом деле не помнила такой жары в этих местах, даже до войны — чтоб было так жарко — что-то не могла припомнить. Все это было очень похоже на то злосчастное лето, когда Зубейда села на пароход и, переплыв Каспийское море, попала в конце концов в самое пекло — в Ашхабад; она ездила купить там по дешевке каракуль, чтобы продать его потом в Баку (шапочник Али-гусейн надоумил, чтоб он в гробу перевернулся, сукин сын!), но не знала Зубейда, что следом за ней черный камень катится: когда продавала она привезенный из Баку нухинский крепдешин (а ведь не зря сказано: кто откусывает чересчур большой кусок, может подавиться), поймали ее на ашхабадском базаре, и, если бы не амнистия, она просидела бы в тюрьме не один год два месяца и четырнадцать дней, а полных шесть лет. В течение всего этого года, двух месяцев и четырнадцати дней не было такого часа, чтобы Зубейда не проклинала покойного отца шапочника Алигусейна и не зарекалась спекулировать по-крупному. С тех пор что за дела у Зубейды — так, всякая мелочь, но и эта мелочь — будь она проклята! Вот сегодня сколько на базаре проторчала — от полуденного зноя до самого вечера, а продала всего три веника. Эти несчастные веники Абдулла-киши вязал от безделья, а Зубейда покупала их у него задешево и носила на базар продавать. Да и вчера не лучше было, и сегодня как вчера, и, задевая корзиной, полной веников, ветви гранатовых деревьев, Зубейда наконец выбралась из чащи и ступила на тропинку: «Нет, вы только посмотрите на него: едва из яйца вылупился, а туда же — целоваться, да еще огрызается, на человека смотрит, будто гюрза перед ним, — ужалила я тебя, что ли? Я в чем виновата? Отец твой с утра до вечера автобус водит отсюда в Баку, из Баку — обратно, покупает-набирает, тащит все домой, мать твоя ест и жиреет, а ты, достойный сын достойных родителей, заморочил девчонке голову, а потом еще на людей бросаешься… Я-то тут при чем? Проклятье! Только этого еще не хватало!» Зубейда издали заметила идущего ей навстречу высокого человека и сразу узнала милиционера Сафара, так что проклятье прозвучало по его адресу, и вот, чтобы милиционер Сафар, увидев ее корзину, полную веников, снова не пристал к ней, как смола, Зубейда свернула на тропинку, огибающую вокзал, и, пройдя мимо закрытого сейчас овощного ларька Месмеханум, направилась к своему дому. Дорога ее сильно удлинилась, и это никак не могло обрадовать Зубейду.
Зубейда решила, что милиционер Сафар ее не приметил, но у милиционера Сафара глаза были зоркие, он узнал ее и увидел, что она с корзиной, поэтому он совсем не удивился, когда женщина поспешила перейти на другую тропинку. «Шайтан ее забери, горбатого могила исправит». Это суждение по поводу тунеядки Зубейды в последнее время утвердилось в голове милиционера Сафара, после того как он отчаялся, то есть исчерпал все доводы, призывая Зубейду к общественно полезному труду.
Конечно, Зубейда не знала, что милиционер Сафар, помянув в эту минуту шайтана, счел ее горбатой, которую может исправить только могила (если бы она знала, то снова под каким-нибудь предлогом поцапалась бы с женой милиционера Сафара Зубейдой, — у этого мямли, сына мямли, жену тоже звали Зубейдой, — в общей бане затеяла бы такой скандал с воплями и рукоприкладством, что женщины только с большим трудом растащили бы их!), но ей хватило и происшествия в привокзальном саду, она уже и так была раздражена, и раздражение ее не уменьшалось после того, как она пришла к себе домой.
Вот такие дела.
Да и кто такой этот милиционер Сафар, чтобы из-за него делать такой крюк? Вот уж кто горемыка-то, сын горемыки, шесть взрослых дочерей, и все шесть дома, на шее у него сидят, — как только жилы не лопаются, а когда шапку снимает, на плешивого соловья похож — ни одного волоска на голове, ну, да ладно, хватит, есть у него жена-стерва, пусть она и думает о своем муже.
Правда, однажды, прямо вот этой весной, перед Новрузом, милиционер Сафар подошел к ней на базаре и сказал такие немногие слова, что уже три месяца, как они частенько ей вспоминаются, а все слова, которые милиционер Сафар говорил ей по меньшей мере уже тридцать лет, — совершенное ничто перед этими немногими словами.