Когда мы не спеша возвращались домой, Ирис пожаловалась, что никак не научится мутить стакан чаю с одной только ложки густого малинового варенья. Я сказал, что готов мириться с ее умышленной отстраненностью, но умоляю перестать объявлять a la ronde: "Пожалуйста, не стесняйтесь меня, мне нравится слушать русскую речь". Это уже оскорбление, - все равно, как сказать автору, что книга его неудобочитаема, но отпечатана превосходно.
- Я намереваюсь искупить мою вину, - весело ответила Ирис. - Мне никак не удавалось найти подходящего учителя, - всегда считала, что только ты и годишься, а ты ведь отказывался меня учить: то тебе недосуг, то ты устал, то тебе это скучно, то действует на нервы. Ну вот, я наконец нашла человека, который говорит сразу на двух языках, твоем и моем, словно оба ему родные, теперь все сходится одно к одному. Я про Надю Старову говорю. Собственно, это ее идея.
Надежда Гордоновна Старова была женой лейтенанта Старова, служившего прежде при Врангеле, а ныне в какой-то конторе "Белого Креста". Я познакомился с ним недавно, в Лондоне, мы вместе тащили гроб на похоронах старого графа, чьим незаконным отпрыском или "усыновленным племянником" (что это такое, не знаю) он, как поговаривали, являлся. Это был темноглазый, смуглый мужчина, года на три-четыре старший меня; мне он показался довольно приятным - на раздумчивый, хмурый манер. Ранение в голову, полученное в гражданскую войну, наградило его ужасающим тиком, от которого лицо его через неравные промежутки вдруг искажалось, как если б невидимая рука сжимала бумажный пакет. Надежда Старова, тихая, невидная женщина с чемто неопределимо квакерским в облике, невесть для какой причины, конечно, медицинской, замечала эти промежутки по часам, сам же он этих его "фейерверков" не сознавал, если только не видел их в зеркале. Он обладал мрачноватым чувством юмора, замечательно красивыми руками и бархатистым голосом.
Теперь-то я сообразил, что тогда, в концерте, Ирис беседовала как раз с Надеждой Старовой. Не могу точно сказать, когда начались уроки, или сколько протянула эта прихоть, месяц, самое большее два. Происходили они либо у госпожи Старовой дома, либо в одной из русских чайных, куда повадились обе женщины. Я держал дома списочек телефонов, дабы Ирис имела в виду, что я всегда могу выяснить, где она есть, если, скажем, почувствую, что вот-вот помешаюсь, или захочу, чтобы она дорогой домой купила жестянку моего любимого табаку "Бурая Слива". Другое дело, - Ирис не знала, что я бы никогда не решился вызванивать ее, потому что не окажись ее в названном ею месте, я пережил бы минуты агонии, для меня непосильной.
Где-то ближе к Рождеству 1929 года она мимоходом сказала мне, что уроки давным-давно прекратились: госпожа Старова уехала в Лондон и, по слухам, к мужу возвращаться не собиралась. Видать, лейтенант, был изрядный повеса.
12.
В один неуловимый миг к концу нашей последней парижской зимы что-то в наших отношениях стало меняться к лучшему. Волна новой привязанности, новой близости, новой нежности поднялась и смела все иллюзии отдаления - размолвки, молчания, подозрения, ретирады в крепость amour-propre и тому подобное, - все, что служило препятствием нашей любви и в чем виноват я один. Более покладистого и веселого товарища я не мог себе и представить. Нежности и любовные прозвища (основанные в моем случае на русских лингвистических формах) вновь воротились в наше обыденное общение. Я нарушал монашеский распорядок труда над моим романом в стихах "Полнолуние" верховыми прогулками с ней по Булонскому лесу, послушными хождениями на рекламные показы модных нарядов, на выставки мошенников-авангардистов. Я поборол презрение к "серьезному" синематографу (придававшему любой душераздирающей драме политическую окраску), который она предпочитала американской буффонаде и комбинированным съемкам немецкой фильмы ужасов. Я даже выступил с рассказом о моих кембриджских денечках в довольно трогательном Дамском Английском Клубе, к которому она принадлежала. И для полноты счастья, я пересказал ей сюжет моего следующего романа ("Камера люцида").