— Так ты, выходит, не знаешь нашей жизни. А я думала, ты все знаешь, та й рассказую. Я говорю о нашем доме для престарелых, о колхозном. Для нас колхоз сгарнизовал стардом. У какогось хапуги отобрали дом, говорят, барбос из барбосов, не за свои деньги построил, так вот у него отобрали, а старикам дали. Там все, кто уже за собой не может доглядать, от кого дети поотказались або у кого нет. Вы ж теперь повыучились, поразбогатели, не хотите, доглядать за своими родителями. Вы ж грамотные, — нажимала она с едва проглядывавшей в голосе иронией и ледяной обидой, — всегда в чистом, в модном, надушенные. А за нами надо ухаживать. И судно, может, подать. И, может, обтереть. И обстирать. У меня вон руки не гнутся от тяпок, от вил да от коровьих сисек. Ну-ка, сколько гамбалили. А вы сразу стали такими. При галстуках. С образованием. — Она мешала в сковородке. Разбегавшийся ручьистый голос ее вторил скворчанию зажарки: — Вы все на веточке снеслись.

О домах престарелых я слышал, читал. Но чтобы дом престарелых был на моей родине — впервые слышу. И тоже: когда читал о стардомах, скажем, в Подмосковье или в Воронежской области, вроде бы даже радовался: «Вот. Заботятся о стариках! Старики в стардомах — как дети в детских садах!» А когда услышал, когда понял, когда почувствовал вот, что эти самые стардома…

— В Отрадной — стардом?

— Так я ж о чем тебе кажу? Там теперь наши старики. Кто не может смотреть за собой. И с нашего хутора. И с Труболета. И с Эстоновки.

— И с Труболета там?

— Так я ж тебе кажу. И с Труболета. И с Эстоновки. И с Отрадной е.

— А с Труболета кто?

— И Полякова. И Щеколдина. И Аржаная. И Сгарская. Многие там.

— Сгарская? Анна Тимофеевна?

— А то ж.

Ужасно было слышать это. И особенно обидно было за Анну Тимофеевну Сгарскую, за бабушку Аню, которая всегда нас угощала яблоками, грушами, сливами, крыжовником, клубникой, смородиной, которой мы мальцами помогали сушить фрукты в их саду и у которой были такие красивые дети — рослые, чубатые парубки, помню, поднимали и переносили зубами мешки с зерном на колхозном току, и дочь Люба, моя ровесница, которой я писал записки, когда жил у бабушки.

— Но у Сгарских три сына и дочь!

— Три сына и две дочки, — поправила тетя Маня, ударяя в слове «дочки» на последнем слоге, — и никому не нужна.

— Я знаю одну дочь. Любу, с которой ходил в школу.

— Ты старшую не знаешь. Она была замужем, на Бахмуте жила, когда вы с Мишкой только нашлись.

— А в чем же дело?

— А в том и дело: пока маленькие были, пока и нужна была, а как стали деньгу огребать да дома строить, так и не нужна.

— Не могу поверить! Не может быть! — восклицал я, вспоминая щедрый сад Сгарских и красавицу Любу, в которую мы все были влюблены.

— Чего ж не может быть, когда все так? — сказала тетя Маня и подложила в плиту поленьев: я забыл подкладывать. — Верь не верь, а так и есть. Три сына и две дочки, а мать в стардоме.

— Боже мой! Что же это делается?!

— А то и делается, что три сына и две дочки и никому не нужна. А сыны даже не приходят. За два года ни один не проведал. Хотя живут рядом со стардомом. Там у каждого такие домины! Да гаражи! А в гаражах — машины, мотоциклы, лисапеты. Как же? Один перед одним стараются. У того есть, значит, и тому надо приобрести. Ночь не спит, думает, как купить, за какого черта; когда же о матери думать? Ой, хлопцы, хлопцы! Не по-людски все это, не по-людски-иии!..

«А ведь она еще и родственница нам, бабушка Сгарская. Дальняя…. По жене дяди Пети… А все-таки родственница… Да! Да! Она еще была на свадьбе у Мурки, в Краснодаре, уже плохенькая, с дрожащим бельмом на глазу», — вспоминал я. Тетя Маня вдруг спросила:

— А мамка ж ваша как? С вами живет? Или отдельно?

На меня точно бы плавилось солнце. Я точно растекался. И не мог, не в силах был глядеть ей в глаза.

— Отдельно. Я было взял… Но как пошло… Жена — на нее, она — на жену. Невзлюбили друг друга — и все, и ничего не сделаешь. Володина жена сразу отказалась и мою разжигала…

— Да они на это мастера. У них это как задача — подкусить да подбить на свою сторону такую ж…

— Володя наш таксист. Вот жена его и боялась, что нам что перепадет.

— Вот я и кажу, иродовы дочки: только бы себе, а тебя оттолкнуть, хоть ты и мать.

— Маме купили времянку. Рядом там. Отделили. Отделили и сами не ужились.

— Да мать мне писала. (Вон оно что: она все знает!) Оно не нужно было ее и трогать. Пускай бы жила себе в станице.

— Да нет, — обиделся я, — с этим я не согласен. Она теперь хоть рядом. Хоть забежишь когда. Или она придет. А то за триста километров: что с ней? Жива ли? Есть ли у нее хоть хлеб?..

— Тут ты, пожалуй, прав, Ваня. («О! Ваня!» — отметил я!) — Она сдавленно, с обидой на свою судьбу и с завистью к моей матери повздыхала; потом, вытерев глаза, посмотрела на меня с желанной, с родственной теплотой, как когда-то, в ушедшем времени, и по-хорошему, по-дорогому радовалась за нашу мать из своей обидной заброшенности: — Хоть когда глазком глянет, и то сердцу легче. Тут ты прав, Ванюшка.

— Конечно, прав. Она хоть на глазах. Если и не придешь, то передадут, как заболеет или что.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги