«С чего я живу? Все мы? Всё, что мы делаем, делаем лишь из страха вне сытых берегов — мы ведь так выживаем в мире, невольные. Чтобы посмотреть на себя, нужно зеркало — а где его взять? Найду-ка я сновидении зеркало и посмотрюсь в него, чтобы понять — кто такая и чем живу… есть ли у меня те силы, о которых не говорят. Сновидение будет моим зерцалом. Будешь глядеться, львица этого мира, вглядываться в зеркала иных миров, чтобы однажды сказать себе тихо: “Я поняла”. Двоемирие не пугает тебя, не страшишься того, что одним телом спишь, а вторым — скользишь по мирам, ведь ты и так сплошь из двойников: тёплого-холодного, смелого-трусливого, глупого-умного. Ведь говорили наставницы: пиши слабости сестёр своих на песке, а силы — на камне. Песок развеется — камень останется…»
Миланэ казалось, что за неё кто-то размышляет, без насилия, но настойчиво вкладывая смыслы в сознание; некая часть в ней с удивлением обнаруживала эти мысли и внимала им, как откровению, то сердилась на них, как на наваждение. Потом она рассыпалась на множество мелких личностей, а потом озеро снов соткалось вокруг неё; на том бы конец, за которым должно последовать новое рождение-пробуждение, но тут…
…тут она вдруг, словно разбудившись, вмиг обнаружила себя посреди совершенно голой и серой местности, где под ногами — только камень, и вокруг летает пыль. Над головою светило бледно-серое, неправдоподобно огромное солнце, на полнеба. Сквозь всё тело словно струилась колючая вода, а между ушей, на макушке, хлестал безумный ветер. Миланэ, уже умеющая волить, взяла страх в непрочную, но узду, и осмотрелась по сторонам, а потом обернулась, где обнаружила львицу; глаза у неё горели, их огонь напоминал игнимару; одежды на ней не было никакой, что, похоже, ничуть не смущало её, а в правой руке она держала нечто похожее на копьё, один конец которого упирался в каменную землю.
Львица не смотрела на Миланэ; придерживая ладонь у глаз, она всматривалась куда-то вдаль; но потом, заметив гостью, начала говорить так неумолимо и жёстко, словно пытаясь убить голосом:
— Для чего тебе это, чего же ради ты — Ашаи-Китрах? — воткнула она конец копья в солнечное сплетение Миланэ, отчего ощутилось нечто вроде глухой боли. — Чего ради делаете вы свои дневные дела, как не ради жизни и пропитания? Вы боитесь лишиться куска добычи; ты, невольная, не можешь говорить что хочешь и делать как хочешь, потому что должно тебе соблюдать границы и правила; и ты цепляешься за своё имя, за свой облик, за право сказать себе «Я — Ашаи», чтобы легче и привольнее тебе жилось, а ещё потому, что больше ничего не умеешь, кроме как теплить огни на ладонях, — ударила она копьём по ладоням, и Миланэ взглянула на них — будто бы такие, как всегда, но и не такие. — Что мне, охотнице, ты можешь говорить? Мой путь туда, куда я хочу, а не куда придумано другими. Вспомни себя: сколь часто делаешь то, что хочешь? А сколь часто то, чего от тебя ждут? Ты не можешь сказать, что думаешь, а тем более делать, как хочешь сама. Все вы цепляетесь друг за друга. Вы зорко глядите друг за дружкой в сестринстве, раболепные, дабы быстро вскочить по чьей-то голове к лучшему куску. Как мне вас не знать, о Ашаи! Даже думая наедине, ты оглядываешься — нет ли никого за спиной, чтобы уличить в плохом? Сидишь наедине не вольно, а согласно выдуманному правилу — потому что боишься. Какие ж вы львицы духа, вы лишь научились с него получать — доярки духа. Вы разучились карабкаться по древу миров — смешные, глупые! Куда вам до вольного странствия, созерцания миров — в этом нет пользы в твоём тесном мире, а значит — нет интереса для тебя, Ашаи.
После столь уничтожительной речи загадочно-яростная утратила интерес к дочери Сидны и продолжила созерцать даль, держа копьё.
— Я сновижу! — вдруг закричала Миланэ что есть сил, но здесь, в этом сновидном мире, слова давались крайне тяжело; она осознала, что на самом деле это был вовсе не крик, а скорее даже шёпот.
— Когда ты сновидишь, ты пробуждаешься, — выдала львица сущее противоречие, а потом раздались раскаты грома, почернело и без того безрадостное небо, и звук был столь сильным, что Миланэ дрожала с каждым раскатом, словно лист на ветру, затем — жуткий провал вниз, будто разверзлась каменная земля; медленно, неохотно, даже лениво душа вкатилась обратно в столь знакомое тело. Прошел миг, то ли ничтожный, то ли вечность — Миланэ не могла сказать, потому что время словно разорвали посерёдке — и она увидела стул, свой гиацинтовый пояс, секретер с фигурной резьбой по дереву (яамрийские узоры), сирну в ножнах на стуле (тоненький поясок для крепления свисает к дорогому, амарантовому дощатому полу) и безвкусные занавески, что безвольно колыхались от ветров открытого окна.
— Да как она смеет… — не шевелясь, тихо молвила Миланэ с обидой, даже гневом, хотя было совершенно неясно, что и почему произошло, и к кому вообще предъявлять возмущение. Тут-то заметила, что глаза — влажны.
Внизу кто-то настойчиво и уверенно стучался в дверь.