А служить ему выпало под Москвой, и армейский дружок — насмешливый парень в очках, до белого каленья доводивший недалекого и жесткого сверхсрочника-старшину, в одну из увольнительных взял с собой Бориса и повез к своим друзьям. Вот тогда-то Стручков и узнал артистку Эмму, ее сестру, Владика и еще полдюжины молодых москвичей. Его усадили в мягкое кресло и занялись музыкой и разговором, в которых он ничего не смыслил. Правда, вскоре он привлек общее внимание. Эмма стала угощать гостей каким-то темным, терпко-ароматным напитком. Позднее, при воспоминании об этой девушке и Москве у него во рту мгновенно возникал вкус этого напитка, горячего, сладкого, с примесью чего-то хмельного. Борис залпом осушил свою чашку — как водку выпил. Эмма, посмеиваясь, налила еще. Борис и вторую чашку выпил тем же манером, чем вызвал сначала недоумение всей компании, а потом взрыв хохота и крики: «Это же кофе с коньяком! Вы что, никогда не пробовали?» Эмма, прощаясь, сказала ему:

— Приходите еще. Вы очень оригинальный, очень!

Он в ту ночь долго не мог уснуть, наверно, от трех чашек черного кофе с коньяком: думал об Эмме и о себе, и собственная жизнь предстала перед ним скудной и жалкой, как деревня в конце осени, когда голы и неуютны и земля, и сады, и низкое бледное небо над ними, и дома, почерневшие под дождями. И в самом деле, какие радости знал он? Вырастая среди осиротевших на годы и годы женщин, стариков, детей, чьи руки и минуты не могли полежать спокойно, разве только в коротком глубоком сне, какой бывает после целого дня работы, он привык считать радостями то же, что и они: весточку с фронта, полное подполье картошки, которую зимой не поморозило, а весной не залило, удачно проданного телка, хорошо уродившиеся клевера, за счет одного труда доставшиеся сено и дрова, яростную грозу с градом, что над колхозным полем взяла вдруг, милая, и повернула на бибиревскке леса; урожайную осень, удачную рыбалку, обнову какую-нибудь, выкроенную из старой отцовской одежды… Чего много было в его детстве и юности — так это заботы. Навалом было ее и у братьев его, и у сверстников. Мальцом еще убирал за скотиной, которой был полон двор, таскал воду от колодца, сначала в бидонах, потом в ведрах, копал неподатливую после зимы, глинистую землю под картошку, подавал старшим дранку на крышу, проворно, как обезьяна, поднимаясь и спускаясь по приставной лестнице, навивал стога в горячие июльские дни… О каких-то там удовольствиях и думать было некогда, да и небогато было в деревне с удовольствиями. После семилетки запустили его в колхоз, там та же работа, но и дома от забот не освободили, даже добавили, поскольку вырос, мог и потяжельше дела поднять. Во всех фряньковских семьях было так: один на фабрику шел — чистые деньги приносил, а другой за трудодни работал, и жила тогдашняя деревня как бы на трех опорах — колхоз, фабрика, личное хозяйство, трудно и неутомимо добывая себе достаток, успевая еще и город кормить.

Теперь, оглянувшись на все это, Борис пришел к мысли, что он и не жил по-настоящему. Ему стало обидно. Ну, почему так? Разве он не ломил за троих, разве не заработал все то, чем, пальцем не шевельнув, потому только, что родили его в огромном щедром городе, пользуется лощеный Владик? Никак Борис не хотел принять такую несправедливость судьбы. Он осторожно прощупывал, примерялся, нельзя ли зацепиться в Москве. Жениться на Эмме? Та рассмеялась, едва он заикнулся об этом, глянула вдруг издалека, будто царевна на Емелю, и повторяла его «предложение» как анекдот тому же Владику, сестре, подругам, всякий раз подчеркивая:

— Вы представляете, а? Вот юморист пропадает!

Он и верно — пропадал ни за грош.

Как-то Эмма повела его на концерт сестры, вернее, на концерт певца, которому сестра аккомпанировала на рояле. Слушателей собралось немного, и Борис понял, почему их мало, как только увидел певца — рыхлого, с мучнистым лицом, старого, во фраке, с напряженно поднятой коробом крахмальной грудью. Это было одно из последних его выступлений, уже скромных, рядовых, на краю где-то концертной жизни Москвы, а ведь перед ним были, наверно, и томящие сердце надежды, и малые успехи, обещавшие желанный, необходимый — большой. Как только этот человек запел, Борис утратил жалость к нему. Он не пел — он трудился, выдавливая из себя голос, упираясь нижней челюстью в морщинистую, вялую, словно тряпичную, шею. И голос у него был слабый, бескрылый. Борис «дотерпел» концерт, а на улице сам первый заговорил о том, о чем не решался прежде судить в кругу московских знакомых:

— Жалость одна — не пение. Я за него измучился. Ты бы послушала, как у нас, на деревне, поют. От всего сердца поют.

И, может быть, потому, что впервые он высказался так убежденно, тоже от всего сердца, Эмма не свела все на шутку. Глянула искоса, серьезно и — остановилась.

— Что ты знаешь о нем? О нас всех? То, что дома мы веселимся?

— У вас вся жизнь веселая, — ответил он, вспоминая сразу свое Фряньково, бедные вечера его с картами, семечками, в лучшем случае с гармошкой или книгой, и загульные праздники.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже