Все Фокины уселись за стол и принялись за щи, а Ваня от нечего делать подошел к швейной машине, что стояла, в простенке, под зеркалом, и стал ее разглядывать. Машина была ручная, зингеровская, краска на ее корпусе кое-где облупилась, а блестящие металлические части припорошила мелкая черная сыпь. На столе машины, под пятой головки был зажат крупный лоскут красного, в цветочек, ситца. С другой стороны стояла обувная коробка, полная лоскутков, початых катушек с нитками. А из-под коробки уголком выглядывала какая-то синяя, гладкая бумажка. Ваня машинально потянул ее. Это была новенькая двадцатипятирублевка. Ваня и подумать не успел толком, просто увидел, как он отдает маме тридцать пять рублей сразу, свой взнос на велосипед, свою «черную кассу». Он только и успел, что взглянуть пугливо в зеркало и убедиться, что никто на него не смотрит. Фокин, бабка Фокиных сидели спиной к нему, а Оля, ее младший братишка и мама наклонились низко над тарелками и доедали щи, слышно было, как их ложки стучат о тарелки. Ваня начал вбирать двадцатипятирублевку в ладонь, но она была такая большая, что пришлось комкать и комкать ее. Наконец он зажал ее в кулаке, понес к брючному карману… В это время точно легкий ветер набежал на него, и сухие, острые пальцы впились в ухо.
— Положи, откуда взял, — раздался над ним голос Фокиной, странно спокойный, негромкий. — А я-то думают не зря он у машины маячит.
Впившиеся пальцы потянули Ванино ухо куда-то в сторону двери, и он, слабея, пошел под шелест платья и домашних тапок Фокиной. А все, кто были за столом, молча смотрели на него — кто осуждающе, кто лениво, кто с недоумением, в том числе и Оля. Ее темно-карие глаза сделались круглыми, большими, печальными, губы тоже округлились, и в них по-заячьи белели два верхних плоских резца. «Ой, Ваня, что ты наделал» — говорили ее глаза, губы и эти два резца.
Ваню повернули лицом к двери, дверь открылась как будто сама собой, и он ощутил жесткий тычок в спину костяшками пальцев.
— Больше не ходи к нам, воришка…
Он пришел в свою комнату, встал у окна и горько заплакал. Он плакал не от боли в ухе, в которое, казалось, все еще впивались острые пальцы, и не оттого, что его назвали воришкой. Все это, хоть и больно, можно было стерпеть. Плакал он от стыда, который предстоит пережить маме, когда ей скажут, что он воришка, от того непонятного, смутного, что заставило его взять чужие деньги. Если бы этих денег хватало на все, если бы он, Ваня, не знал, чего стоили маме всякая его обновка, всякая игрушка!..
Ваня очень боялся, что однажды мама войдет расстроенная, войдет и спросит его: «Зачем ты это, сынок?» Но… дни шли за днями, а ничего такого не происходило. Фокина, встречаясь с ним в коридоре, странно закидывала свою маленькую головку с гладко причесанными волосами и поджимала тонкие губы. Оля, державшаяся теперь при взрослых вдали от него, однажды в подъезде подошла и сказала:
— Мне нельзя дружить с тобой, но я тебя уважаю. Папа говорил: вы трудно живете. А еще он сказал: если бы твой папа вернулся, вы бы горя не знали. Он, твой папа, поммастер был, каких поискать. Папа так и сказал: «Каких поискать!..»
Но теперь все это — и дурное, и хорошее, само монотонное ожидание — было позади. Вчера вечером мама пришла со смены веселая, помолодевшая, такая бодрая, словно и не работала у восьми грохочущих станков. Но она работала всю смену, и усталость таилась в самой глубине ее глаз, в руках с набухшими, ветвистыми жилками. Просто мама так была рада, что наконец-то может купить Ване велосипед, — сияла вся этой радостью.
— Ну, сынок, — сказала она, положив на вешалку сверток с фартуком и тапками и задергивая бязевую занавеску, — будем деньги считать. У нас их сегодня — хоть стены оклеивай.
Мама села за стол, Ваня тоже. Мама откуда-то из-под кофточки достала и положила на клеенку завязанные в платок деньги. Когда она распустила узел и развернула платок, Ваня увидел пачки рублей, трешниц, пятерок, перехваченные накрест полосатыми бумажными лентами.
— Вот, рубли считай, их сто должно быть, а я трешенки переберу. Бумажку можно сорвать…
Ваня так и сделал, и пачка рублей, среди которых преобладали походившие по рукам, затертые, вялые, как тряпицы, — разъехалась по столу. Попадались, правда, и новенькие, вложенные, наверно, взамен тех, что совсем уж истрепались. Ваня перебрал рубли и посмотрел на маму. Она отсчитывала по десять трешниц, каждую десятую сгибала пополам и вкладывала в нее девять других. Получались пачки по десять штук, их легче было считать. Ваня так же стал делать, но в последней пачке у него вновь оказался недочет.
— Тут девяносто девять, — сказал он.
— Да ну, — мама подняла голову, нахмурилась на миг и тут же улыбнулась. — Вспомнила: я рубль в столовке потратила. Все верно.
Сосчитав деньги, мама сложила их вместе и вздохнула.