Эмма схватила сестру за руку и показала эту руку Борису.
— Вот, смотри. Мозолей на ней нет, но это еще ничего не значит.
— Оно, конешно, — нарочито по-деревенски, зло возразил Борис, — на фортепьянах играть — не картошку копать.
— Два месяца репетиций по четыре-пять часов. Занятия дома — часы несчитанные. Чудак, он нашей жизни позавидовал!
— Да ладно тебе, — остановила Эмму сестра, — Он иначе на все это смотрит. Вот наш автобус, бежим.
— Неправда, — запальчиво крикнул Борис им вслед. — Я эту вашу жизнь выше деревни никогда не поставлю! Что бы вы были без нас? Мы — корни, а вы — листья!
Крикнуть-то крикнул и загордился, будто правду-матку выложил, но в душе-то, в сердце своем давно поставил эту их легкую, яркую жизнь выше фряньковской и негодовал, что не принимает его она, выталкивает назад, в деревню, к земле и коровам.
Уже перед самой демобилизацией армейский дружок повел Бориса на спектакль, в котором была занята Эмма, — на древнюю трагедию: женщина, мстя покинувшему ее мужу, убивала своих детей.
В антракте дружок спросил:
— Ну, узнал Эмму?
— Ее вроде не было.
— Как — не было? Выходила несколько раз. Она в хоре. Среди тех девушек, что выносили маски.
— Ну да…
— Выйди вон в ту дверь и убедись. А я пока пива куплю. Жду тебя в буфете.
Борис вышел в боковую дверь фойе и оказался в небольшом дворике с клумбами и декоративными кустами. Там, у служебного подъезда, стояли девушки с неестественно розовыми лицами и высокими необычными прическами, в длинных и странных белых одеждах; некоторые из них курили, другие, держа перед собой маленькие зеркальца, пудрились или подводили глаза и губы. Все они, казалось, и теперь еще играли, были какие-то нездешние, не нынешние, и каждая могла оказаться Эммой. Он не стал подходить к ним, словно и теперь еще рампа отделяла его от них.
Был уже май. Через несколько дней Эмма уехала на гастроли, а еще через месяц Борис вернулся во Фряньково и узнал, что стал городским человеком: деревня теперь называлась улицей Кудряшова, к ней вплотную подступил новый район города — одинаковые ряды одинаковых двухэтажных домов, вставшие на бывших картофельных участках.
— Кто хоть этот Кудряшов? — без всякого действительного интереса, просто чтобы выразить недоумение свое, допытывалась мать. — Среди нашенских сроду Кудряшовых не было.
Фряньково, внешне такое же, на самом деле стало на себя не похоже. Казалось, все здесь глотнули «московской жизни». Дружки Бориса — прежде трудяги из трудяг — отработав на фабрике положенные часы, в остальное время баклуши били. У них вдруг оказалась бездна свободного времени, и они не знали, что с ним делать. Средний брат женился, купил у съехавших соседей дом, возился то на огороде, то во дворе — упрямо и насупленно, но в заботах его не было уже прежнего доброго смысла — одна жадность, скопидомство одно. Старшего он называл пьяницей, отлетом, тот и верно частенько бывал навеселе, запустил себя, мог всю ночь проиграть в карты и прогулять, вернее — проспать смену. Ветшал и заваливался на бок дом их матери, в котором все они выросли. В хлеву вместо скотины стоял громоздкий, мертвый, чужой всему здесь, грязный мотоцикл, именно он теперь был тут хозяином, а не корова, наполнявшая прежде двор своим широким добрым теплом, немудрящей, но такой необходимой жизнью своей. Дюжина куриц, квохча, бродила возле мотоцикла, неслась где попало, лезла на крыльцо и в сени, но эта мелкая суетная живность только усиливала пустоту вокруг. Мать одна теперь числилась в колхозе, жаловалась на голые трудодни, неправого председателя, на то, что некому покрыть крышу свежей дранкой, что магазинным никак не насытишься: молоко жиже, мясо хуже, только жир да жилы. Остановилась деревня в растерянности, обмелела, забурьянела, будто пустырь. Все мало-мальски молодые, здоровые работали в городе, а в колхозе оставались одни старики да старухи.
Борис, и без того места себе не находивший, пытаясь уразуметь, что случилось здесь, пока он служил, стал слушать, о чем говорят вокруг. Говорили о разном то с ехидцей, то с болью, то просто посмеивались. Например, про гражданина в берете и дорогом тонком пальто, «с портфелем о двух замках», что как-то в марте залетел в эти места на день-другой. Он рассказывал, что неподалеку снимается фильм по книге Льва Толстого «Война и мир», там лошадей много держат, а им сена надобно, вот, дескать, примите участие в создании шедевра киноискусства. Сена он, конечно, ни клочка не добыл — к тому времени колхозных коров соломой пичкали, завезенной из Ставрополья, но посеял кое в ком из мужиков некую шелушащуюся гордость:
— Видал? И кину без нас не обойтись.
Бориса смехотворная гордость эта обозлила.
— Что толку-то? Много вы видите это кино, много живете им? Когда в последний-то раз в кинотеатр бегали? Наверно, на «Кубанских казаков»?