И как странно: от всего этого, от всех двенадцати лет, что я знал, любил, ненавидел тебя, — осталась только благодарность. И неужели именно так я буду думать обо всей жизни? Я, столько раз ее ненавидевший, — буду благодарить, и не потому, что могло быть хуже, а потому, что, оказывается, было прекрасно? Как от всей осени с ее безнадегой и грязью останется этот кленовый золотой свет. Тот свет, которым светились клены, клены, под которыми я с тобой, тогда девочкой-олимпиадницей, возвращался с олимпиады по литературе в девятом классе, и мы три лишних часа прогуляли по проспекту Вернадского, разговаривая о самом интересном, и никогда потом больше не виделись. А оказывается, увиделись вот так, ведь это ты и была, и всегда была ты, и даже когда уже не виделись — все равно была ты, наблюдала и оберегала издали, с любовью. Но не думай, я тоже оберегал, я уже знал, с кем ты и как, но никогда не пожелал тебе ничего плохого, не додумал до конца ни одной дурной мысли. А помнишь еще тот мост над какой-то мелкой рекой в Выборге, ведь были мы и в Выборге, уже когда все кончалось? Не удивлюсь, если нет теперь и моста. Но и тогда, помнишь, я тебе сказал, назвав тебя выдуманным именем, которое ты сама себе дала и звалась им всегда, — сказал, что лучше тебя ничего не было и не будет, что бы ты там сейчас ни говорила. А оно так и было. Сволочь, как я ненавидел тебя за истерики, за публичные скандалы, — милая моя, я и тогда тебя любил больше всего, сколь бы дешево это ни звучало. Во всем был этот золотой свет, тайна, умирающая страна, начинающийся вечер, девочка-олимпиадница. И ничего больше не было, и только это я буду помнить всегда, и только это буду тебе говорить — спасибо.

Если это был не зов, то что еще? Какой еще может быть зов? Я знаю, что в эту ночь ты звала меня; я знаю, что не надо никакого отклика. Не письма же тебе писать, в самом деле. Но ты знаешь, что я услышал; и действительно, где гарантия, что в эту ночь мы не зашли туда, в пустое обреченное здание? Что мы там делали потом, о чем говорили, не зажигая света, — неважно. Но когда я наконец обернулся к тебе и увидел все те же круглые, от страха и счастья округлившиеся глаза, — ты так же страшно меня сжала и так же сказала: никогда, никуда не отпущу.

А что на это скажешь? Спасибо, милая моя, единственная, спасибо.

<p>ИКС</p>

Любой многочлен степени n над полем

комплексных чисел имеет в нем ровно n корней.

Основная теорема алгебры
<p>От автора</p>

Это повесть не о тайне авторства «Тихого Дона», но о тайне авторства как такового.

Стартовая ситуация молодой донской журналист получает по почте увесистый пакет с чужой рукописью — вдохновляла многих. Объяснения предлагались самые невероятные: якобы автором был гениально одаренный тесть Шолохова, который не мог печататься под собственным именем; или — убитый офицер, чью рукопись впоследствии опознали в советском романе многочисленные однополчане погибшего. Андрей Лазарчук и Михаил Успенский предложили свою версию: заставили престарелого Шолохова — автора огромной непубликабельной эпопеи — отправить ее через портал времен себе же молодому, в двадцатые, когда у такого романа еще был шанс… Было бы нечестно отвергать сходство Шелестова с Шолоховым, но история таинственного советского романа — лишь частный случай другой, куда более древней проблемы, занимающей автора вот уже многие годы.

Дмитрий Быков

<p>15 апреля 1927, Москва</p>

— Приходите к шести, — сказала молодому прозаику Шелестову редакторша «Земли и фабрики» Лидия Муразова. — Все разойдутся, спокойно поработаем.

Шелестов заподозрил бы соблазнение, если бы круглую, крепкую, соломенную его голову могла посетить мысль о домогательствах со стороны Муразовой. Муразову можно было представить за каким угодно занятием, но с мужчиной — никогда. Сухая жердь, красное обветренное лицо, губы в нитку. Рассказывали о ее комиссарском прошлом.

Домогательств Шелестов не опасался, а вот что вторгнется в первый том — это запросто. Федор Бутыкин в пивном подвале напротив «ЗиФа» рассказывал, что она из его «Чернозема» железной рукой вычистила все родные воронежские словечки — буторный, заматишный, пыжный. «Ну ты ж подумай! — кричал Бутыкин и бил вялым кулаком по мокрому деревянному столу. — Пыжный! Скажи „пыжный“ — и ты, ютить, видишь сугроб, жаркий, жирный, как, эт-сам, напыженный! Скажи „пышный“ — и что ты видишь? Ты видишь тьфу!» В жизни Бутыкин, правду сказать, выражался нецветисто, все больше матерно — никто б не угадал в нем автора «Чернозема», который, гутарили, и в Воронеже мало кто понял. «Эт-сам» через слово, и вся черноземность.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги