Мне показали их в нашем саду старшие девчонки – «парочку», как тогда говорили. И я до сих пор помню, как пахла белая травка, которая росла там облачком, над ней вился и никак не мог сесть шмель, а еще в траве росли красные мелкие гвоздички и бились загорелые Люськины ноги. А с самой Люськой брат делал что-то отвратительно непонятное, от чего желудок мой противно покатился вниз живота и затрепыхался там.
Я убежала и спряталась на чердаке. Лежала на старом пыльном пальто там до темноты и надеялась, что сердце мое разорвется на части.
Крутила на старом пальто облупленную пуговицу, которая никак не хотела отрываться, а когда услышала, что брат поднимается ко мне по лестнице, то готова была убить его, себя.
Он, кажется, обо всем догадался, или девчонки ему рассказали. Молча присел рядом, достал папироску – отцовскую по запаху – и долго дышал в темноте огоньком.
Я боялась шевельнуться, хотя меня раздирали демоны.
– Знаешь, она не первая, – сказал он мне вдруг, и я мгновенно поняла, почему он это сказал, что значит не первая.
– Я тоже хочу, – сказала я пересохшим голосом.
– Вот об этом и думать не смей! – погрозил он мне в темноте огоньком.
И я опять сразу все поняла, почему не думать и что никогда, никогда мне нельзя и подумать об этом.
И я стала стучать кулаками по пыльному воротнику пальто под собой.
Мы сидели в темноте на чердаке, сквозь раздвинутые доски были видны звезды и клочья неба, которые прикрывали иногда звезды облаками. Пахло душистым табаком – это мама во дворе поливала свой цветник. А казалось, все это уже кончилось навсегда: мама, запах мокрой земли, звезды.
Я колотила и колотила кулаками в темноте по меховому воротнику, пока не подняла такую пыль, что мы оба расчихались.
Первым не выдержал и рассмеялся брат. Я оскорбилась, но, чихнув особенно громко, и сама не выдержала.
Так мы сидели и смеялись в темноте, пока я изо всей силы вдруг не стукнула его кулаком по губам. Я почувствовала, какие горячие у него губы под моим кулаком, и я стукнула еще и еще раз, пока не брызнула кровь, пока он не поймал мою руку и не сказал охрипшим голосом:
– Ты что, сдурела?
– Будешь знать, – сказала я и стала спускаться по лестнице вниз.
Инка
…мне часто снится сон про то, как в пустом коридоре коммунальной квартиры звонит телефон.
Я знаю этот телефон – старый, черный, висит по старинке на стенке, оклеенной бордовыми с золотом обоями.
Я жила когда-то в той ленинградской квартире, но тот, кто звонит, об этом знать не может – его не стало задолго до того, как я поселилась там. Во сне я снимаю трубку и слышу голос:
– Инка?
Так звали меня сто лет назад. И мне странно было слышать это имя сейчас, когда волосы у меня белые, как снег.
– Инка?
И больше ничего.
Это голос мальчика, которого звали Боб, его убили те самые сто лет назад по ошибке, просто потому, что он бежал по платформе – выскочил на пару минут из поезда дальнего следования купить свежую газету, и его спутали с кем-то, которого догоняли.
Его отец, дипломатический работник в отставке, а точнее, провалившийся разведчик, сосланный в наш пыльный городишко, приучил сына, что утро должно начинаться с газеты.
Честно говоря, отец мне нравился гораздо больше. Он не был похож ни на кого в нашем городе. Сейчас я так понимаю, что я ему тоже нравилась, – голубоглазая длинноножка, которая не любила его сына.
В первый раз мы пересеклись с Бобом, когда я была в третьем классе.
Я ходила в музыкальную школу – в белом летнем пальтишке с огромной папкой для нот, – и каждый раз в конце заводской улицы меня ждали мальчишки, чтобы по-разному обидеть.
Брат не предпринимал ничего – когда я ему пожаловалась, он хладнокровно пожал плечами: «Ну так дай им сдачи». Я плохо себе представляла, как это сделать.
Как-то я ударила одного по щеке и пискнула: «О! Негодяй! Подлец!» – как в кино, в котором побывала до того один раз.
Брат взял меня на шпионские страсти, и там под зловещую музыку героиня в белой юбке красиво била по лицу злодея, а потом красиво умирала, опять-таки под музыку. Вкупе все произвело на меня такое сильное впечатление, что я начинала рыдать потом каждый раз, стоило мне услышать любую музыку, даже по радио.
И вот, удивляясь, как на самом деле трудно ударить другого, просто в буквальном смысле рука не поднимается, я все же, как героиня в той белой юбке, так-сяк сделала это – и тут же разрыдалась, к поросячьей радости мучителей.
Теперь они еще издали начинали завывать: «О! Негодяй! Подлец! О!»
А однажды под эти завывания окружили и стали прутиками лозы задирать мне пальтишко.
Мама, по каким-то своим представлениям, обшивала мои трусики кружевами по низу, нам обеим это очень нравилось, – и вот теперь свежесрезанные прутья уже до верха зазеленили мне ноги, и свора добиралась до кружев.
Жаль мне так стало этих исключительных кружев или что – у меня вдруг как граната в голове разорвалась.
Я изо всей силы стукнула, не разбирая, ближнего папкой по голове – ноты рассыпались и затрепыхались по асфальту, а я, которая всего больше почему-то боялась, что ноты когда-нибудь выпадут, почувствовала вдруг дикий восторг.