Концерт должен был состояться 6 августа. Зал был переполнен, я не столько слушала музыку (даже не помню, что исполнял маэстро), сколько смотрела на черный лакированный рояль, на летающие над клавишами белые руки — зрительное впечатление оказалось действительно очень сильным. Тогда я впервые поняла, что воспринимать музыку могу, но не как все люди, а только глазами. Я завороженно глядела на кисти музыканта, отраженные черным зеркалом рояля, как вдруг и картина исчезла, и музыка прекратилась. Перед роялем появился какой-то человек в обычном, деловом костюме, взмахнул руками и возгласил приблизительно следующее: «Чрезвычайное сообщение! Сегодня США сбросили мощную бомбу на японский город Хиросиму!» Он говорил еще что-то, совсем немного, что-то об атомной бомбе и что город разрушен дотла, в живых не осталось ни одного японца; в первые минуты зал замер, а потом, как мне кажется, разразился аплодисментами. Мне тогда показалось, так вспоминается и сейчас: аплодисменты выражали восхищение и торжество. «Так и надо самураям, японским фашистам!» — эти чувства зала, тогда разделяла и я. Только некоторое время спустя, когда стали известны (из газет и по радио) некоторые детали происшедшего — мое отношение к этому событию стало меняться, не сразу, а постепенно, когда стало известно, что в большом, густо населенном городе от людей остались лишь тени на стенах. Я так живо почувствовала, мне казалось, сама увидела эту страшную картину; и сейчас, вспоминая о Хиросиме, кажется, вижу этот враз опустевший город, населенный только тенями. К тому же в официальной пропаганде прорезались две трактовки причин, для чего Америка предприняла эту страшную акцию: 1) чтобы испытать возможности нового оружия, 2) чтобы не дать СССР войти в число победителей на Востоке. А так — японский фашизм побежден Америкой, которой, мол, нужны эти лавры победителя, и СССР тут не при чем. Я, как уже говорила, вполне доверяла официальной пропаганде. Позднее я услышала объяснения противоположной стороны: мол, да, жертвы колоссальны, но если бы не атомные бомбы, жертвы были бы еще большими.
Но никакие трактовки и объяснения никогда не могли стереть из моей памяти представление, о котором я сказала выше. Может быть, именно под его влиянием у меня возникла четкая, оставшаяся навсегда убежденность: никакими стратегическими, тактическими, а тем более, политическими или арифметическими подсчетами нельзя оценивать решение проблем, решение, ведущее к массовой гибели людей.
ИНТЕРВЬЮ «ЛИТЕРАТУРНОЙ ГАЗЕТЕ»[4]
Вы спрашиваете, какое событие в моей жизни наиболее кардинально повлияло на мое мировоззрение.
В этом отношении наиболее сильное впечатление на меня произвела поездка на Воркуту в феврале 1947 г. Именно она буквально перевернула мое сознание.
До этой поездки я была вполне стандартной советской девушкой: «враги народа», «пятая колонна», «если враг не сдается — его уничтожают», «лес рубят — щепки летят». Эти формулы заполняли мой лексикон и мое сознание. Их безусловная истинность, единственная на все времена и на все жизненные коллизии не вызывала у меня ни малейшего сомнения. Сомневаться ни в чем не хотелось — не было нужды, да и, вероятно, я инстинктивно чувствовала, что задумываться опасно: ведь рискуешь тем, что выпадешь из монолитных рядов народа.
Мне тогда еще не было 18-ти лет, и весь мой жизненный опыт исчерпывался школой и патриотическим подъемом Великой Отечественной войны.
А на Воркуту я поехала после первого семестра в университете — в гости к моему отцу Иосифу Ароновичу Богоразу. Он там отбывал свой пятилетний срок заключения. После окончания срока он остался там же на положении вольнонаемного — начальником аптекобазы Воркутлага. Там он познакомился и женился на Ольге Григорьевне Олсуфьевой (Алле Зиминой — это ее литературный псевдоним). Она, как и отец, отбыла свой срок заключения и осталась на Воркуте: возвращаться-то обоим было некуда.
И вот я, рьяная комсомолка, попадаю в дом «ушлых» лагерников. Казалось бы, у нас не может быть никаких точек соприкосновения. Отец и мачеха проявили максимальный педагогический такт. Они ни в чем не стали меня переубеждать, не спешили перекрестить в свою веру, навязать мне свой жизненный опыт. Возможно, оба вспомнили каждый свою молодость, может быть, такую же бездумную, как у меня.