Римма. Ну, ты всегда была недотрогой, мечтательницей. Помнишь, как тебя еще гимназисты прозвали Мимозой… (Потягиваясь). Милая Мэричка, ты все еще та же детка, какой была в гимназии. Ты меня извини, — но что это у тебя за отношения с мужем? Какое-то миндальное молоко… (Твердо.) Мужчина должен быть или любовником, или товарищем, или господином, или рабом, а это что? Он тебе отец родной, что ли?
Мэри(вспыхнув). Я Гавриила очень уважаю и люблю. Он — замечательный человек, умный, чуткий, нежный… Если бы ты знала, сколько он перенес, сколько выстрадал… Видишь, мне очень трудно объяснить тебе наши отношения… Даже слова трудно подыскать… нужны какие-то полутона… как в музыке… Мы и ссоримся часто, разно на многое смотрим, а все же… он мне — какой-то родной и единственный… (Горячо.) Никогда, никогда я бы не могла его оставить и никого другого…
Римма(мягко). Детка дорогая, это все очень хорошо, но как-то нежизненно, отвлеченно, книжно… Где вы живете — на облаках, что ли? В отношениях людей надо больше ясности, определенности, — ну, говоря грубо, больше материальности, больше плоти…
Мэри(затыкая уши). Не говори мне этих слов. Я не хочу, чтобы моя умница, Риммочка, говорила пошлости, какие позволительно только дамскому доктору…
Римма(вставая, ходит по комнате). Нет, Мэри, я и сама не выношу пошлости, но в твоих отношениях к жизни меня всегда поражала какая-то странная оторванность, утопичность, самообман, самогипноз какой-то. И это всегда твое пренебрежение к плоти, к телу, к тому, на чем, в конце концов, зиждутся наши бедные земные радости. Я расскажу тебе случай, который тебя повергнет в ужас, — оговорюсь заранее. Раз зимою, когда у меня особенно обострились отношения с супругом и все на свете осточертело, поехала я одна в оперу. Рядом со мною в кресле — изящный сэр, монокль, смокинг, — англичанин, как потом оказалось. Одет шикарно, и физиономия такая — презабавная… Сразу мне в душу вонзился… Сидим плечом к плечу, — мечтательный полумрак, там арию Надира какой-то тенор сладкогласный выводит, оркестр замирает, а он — на меня уставился в упор и весь акт и не взглянул на сцену. В антракте, возвращаюсь я на свое кресло, — под муфтой — его карточка визитная, и определенно: где, когда и прочее… Ты возмутишься, назовешь это скандалом, каботиниством, — могло бы быть и так. Но представь себе, что на другой день я встретила его за файв-о-клоком в «Паласе», и мы провели с ним неделю… Это была сплошная музыка, — какая-то благоуханная поэма, сотканная из преклонения, нежности, благодарности. (Убежденно.) Никто, никогда из всех моих светских поклонников, художников, артистов, с которыми мы бессмысленно болтаем целые вечера в гостиных, — не смог бы мне дать того, что этот безвестный чужестранец, какой-то заезжий коммерсант…
Мэри(делая движение). Римма…
Римма(взволнованно, останавливаясь на ходу). Разве можно передать это словами? Надо почувствовать настроение этого вечера, тогда, когда, в полумраке, под эту музыку, мы, совсем не зная друг друга, увидясь, быть может, в первый и последний раз в жизни, с каким-то инстинктивным доверием двух жаждущих тел…
Мэри. Римма… Ради Бога…
Римма(опускаясь на диван, устало). Простите, госпожа Мимоза… Нет, Мэри, тебе этого не понять. Ты, которая никогда не изменяла… Но я, любя тебя так, как только можно любить друга, от души желаю тебе, ценою твоего спокойствия, ценою благополучия всех твоих близких, какой-то встряски, передряги, которая заставит тебя проснуться, раскрыть глаза, ощутить радость мгновения во всей ее полноте. (Шутливо напевает.)
Дитя, торопись, торопися…Помни, что летом фиалок уж нет.