Во «Вступлении к поэме „Лебедь“» стихи сравниваются с балетом («Благословен ночей исход в балеты пушкинских стихов»). Театр вторгается в жизнь и в прозе: «Несмотря на то, что мы уже много лет прожили вместе, я только недавно узнал, что самое приятное занятие для неё 〈жены. —
Если нераздельность текстовых и реальных явлений, с одной стороны, способствовала достижению порою пронзительной достоверности текстов, заставляя читателя поверить в реальность плодов литературного вымысла, и заодно позволяла дать наглядно-ощутимое выражение «духовных», иначе трудно уловимых переживаний, то смешение реальности и фантазии[41] в сознании как автора, так и читателя, обладает и теневой стороной. Мир превращается в галлюцинацию, а галлюцинации, материализуясь, без стука входят в открытую дверь существования. Сам характер поэтической реальности — «видeние» — способствует этой мучительной пертурбации. Ситуация настолько осложняется, что приходится опасаться за свое психическое здоровье: «Паркет в моей комнате рассыхается, и каждый такой маленький взрыв напрягает меня, потому что в последнее время я непрерывно жду безумия и боюсь его. Пока моя психика здорова, я знаю, что мои галлюцинации не превратятся в плоть и реальным будет только мой страх перед их появлением, когда же придёт безумие, сумасшествие мнимое обретёт плоть, и я увижу это» («Отдельная книга»). Оказывается, литературные игры бывают довольно рискованными: случается, автор даже опасается браться за перо: «Сейчас я бы мог писать, если бы не боялся потерять благо» (зап. кн. № 9, 1968 год).
В неоконченной поэме «Качели» Аронзон писал: «Внутри поэзии самой открыть гармонию природы». Целью художественной деятельности объявляется не пресловутый «выход поэта на арену реальной действительности» или приглашение этой действительности на поэтические страницы, а пристальное вглядывание в саму поэзию для того, чтобы обнажить заключенную в ней гармонию, перекликающуюся со столь зыбкой иногда гармонией реального мира. При этом сближение реальности и словесности оказывается одним из приемов, одной из граней определенного литературного мифа, выражающего непреходящую пигмалионовскую тоску художника.
Присутствие в художественном мире Аронзона конкретных, реальных предметов в определенном смысле приближает литературную действительность к реальной, увеличивая силу воздействия первой на читателя. С другой стороны, широкое использование точных образов реальных предметов в рамках литературной конструкции приводит к тому, что сами эти предметы начинают казаться как никогда условными. И чем более активно поэзия привлекает читателя с помощью образов окружающей его реальности, тем в конечном счете острее ощущается условность уже не столько поэзии (она, наоборот, кажется более реальной), а условность самой реальности, столь тесно переплетенной с фантазией.
Концентрация устойчивых поэтизмов в творчестве Аронзона достаточно высока. Дева (жена), лицо (лик), небо (небеса), Бог (боги), ангел(ы), ручей (река), холм (горы), погода, растения и насекомые, кони и сравнительно немногие другие «многозначные» слова встречаются столь часто, что создается впечатление сжатости авторского словаря. Об этом впечатлении говорят почти все исследователи[42]. Но упомянутая лексическая сжатость вовсе не означает скудости. Напротив, поэтике Аронзона присуще значительное разнообразие отношений между мыслями, образами, словами и эмоциями, разнообразие интонаций. Роскошный «природы дарственный ковёр» в полной мере присутствует в произведениях поэта.
Однако разнообразие является тут скорее всевозможностью способов показать неизреченное одно, дать нам с несомненной отчетливостью его почувствовать. Это одно всегда подразумевается, всегда действительно как равнодействующая множества векторов-усилий — различных, но имеющих общую составляющую. Оно ощутимо буквально в каждом произведении Аронзона. Сам принцип лексической экономии указывает на сгущенность поэтического языка, поэтического содержания. Главное — то, о чем автор умышленно умалчивает, но образ чего для нас несомненен. Остановимся на некоторых, особо важных для поэта концептах.