Валентина Павловна жила тихой, затворнической жизнью: заботилась о муже, читала книги, поражала иногда меня осведомленностью в вопросах педагогики и непримиримостью своих взглядов. Она продолжала до сих пор считать, что мысли Василия Тихоновича о школе ненужные и даже вредные. Она постоянно повторяла: «У детей должно быть детство, а ваш друг отнимает его. Он тот же Степан Артемович, только изнанкой наружу». Она говорила, что Василий Тихонович из породы фанатиков, а фанатики всегда узкие, ограниченные люди. Василий Тихонович отвечал ей такой же нелюбовью, как-то при случае обронил по ее адресу: «Комнатный философ в юбке». Мое счастье, что эти два близких для меня человека почти не встречались.
Я не хотел думать, что у нее есть муж, славный, добрый, перегруженный всегда работой Петр Петрович Ващенков, что он каждый вечер остается с ней один на один, что она принадлежит ему. Если и появлялись какие-то зачаточные ревнивые мысли, я сразу же гнал их. Дай им волю, и они загрызут меня, ни о чем другом я уже не буду способен думать. Я спасал себя бездумьем, я, на удивленна самому себе, был расчетлив: заставлял себя встречаться с ней время от времени, обманывал себя, что между нами нет ничего, кроме простой дружбы.
Каждый раз я перешагивал порог ее квартиры со смятением, с усиленно бьющимся сердцем. Постучать в ее дверь всегда было для меня мучением. В самую первую минуту Валентина Павловна казалась мне не такой, какой я воображал ее себе: менее красивой, более обыденной и простой. В моих мечтах она всегда была лучше настоящей Валентины Павловны. Но я быстро привыкал к той, какая есть, сидел за столом, солидно и независимо рассуждал на посторонние темы, большей частью о школьных делах (ох, уж эти школьные дела, как они были безразличны в те мгновения!), а сам исподтишка любовался ее лицом. Вроде ничего особенного в этом лице не было: нежная, прозрачная кожа, голубые жилки на висках, чистый лоб, над тонкой, чуть намеченной бровью, едва приметная морщинка — ничего особенного, но во всем, в плавной округлости скул, в четко очерченных крыльях носа, во всем какое-то мягкое, пронзающее душу совершенство. Если б можно, я бы целыми днями, не отрываясь ни на минуту, смотрел и смотрел в это лицо — никогда бы мне не надоело! Я порой забывался, слишком долго задерживал на ней взгляд. Валентина Павловна розовела, опускала глаза, и я тогда панически смущался. Не оскорбил ли я ее своей нескромностью, боже упаси это сделать!
Любила ли она меня так, как я ее любил? Да, любила. Это я точно знал. Существует масса мельчайших примет, безошибочных, как то, что грозовая туча над головой обещает неизбежный дождь. Об этих приметах даже не расскажешь. Что толку, если я сообщу о том, что она напряженно взглянула исподлобья, или о том, как она вздрагивает, когда ее рука нечаянно задевает мою руку?..
Меня спасала работа. А Валентина Павловна стала бледнеть и худеть, ее округлые щеки ввалились, под глазами я часто замечал синеву.
Как-то она, слушая мои глупые и ненужные рассуждения, вдруг взорвалась, впервые за все время знакомства раздражительно набросилась на меня с упреками:
— Вы эгоистичны! Вы увлечены собой! Вы несносно однобоки! Если вы считаете себя моим другом, то следовало бы почаще вспоминать и… и задумываться над тем, как я живу…
Мы сидели с ней вдвоем. Я видел ее вспыхнувшее лицо, ее гневные и страдающие глаза, слушал ее раздраженный и все же милый мне голос. Я повинно склонил голову, преодолевая хрипоту, произнес:
— Валентина Павловна, я слишком часто вас вспоминаю. Следовало бы реже это делать.
И ее гнев сразу же потух, на глазах заблестели слезы, а лицо выразило страх: сейчас все откроется, сейчас я все ей скажу!
— Извините!.. Глупо веду себя… Последнее время легко раздражаюсь. — Она поднялась и вышла в другую комнату.
Во второй половине июня, в один из дней, когда школа отдыхала от только что кончившихся экзаменов, когда мы, учителя, привыкали к безлюдности и тишине коридоров, пришло письмо на мое имя. Меня вызывали в область с докладом о новых методах обучения.
Письмо не столько обрадовало, сколько испугало меня. Нужно докладывать о чем-то сделанном, завершенном. Да, я за последние месяцы кое-что успел узнать, да, я что-то принял на вооружение, но многое откинул как ненужное, во многом разуверился. Открылись новые нерешенные вопросы, появились новые сомнительные места — конца выяснениям не видно. Сделано? Завершено? Разве я могу один все завершить? Только-только зашевелились другие учителя. Каждый из них должен взглянуть по-своему, со своей сноровкой приступить к поискам. С разных концов, с разными подходами, сообща. Нет, этим я не могу похвастаться…
Но, с другой стороны, мне предоставляют высокую трибуну. Почему бы не воспользоваться ею, не признать во всеуслышание: «Давайте не топтаться на месте, есть возможности искать, есть надежда найти новое, насущно нужное всем нам!» Может быть, шире станет круг моих товарищей, меньше придется действовать ощупью…