Я бетонщица, Буртова Нюшка.Я по двести процентов даю.Что ты пялишь глаза? Тебе нужно,чтобы жизнь рассказала свою?На рогожке пожухнувших пожнейв сорок первом году родиласьв глухоманной деревне таежнойпо прозванью Великая Грязь.С головою поникшей, повинноймать лежала, пуста и светла,и прикручена пуповинойя к застылому телу была.Ну, а бабы снопы побросалии, склонясь надо мною, живой,пуповину серпом обрезали,перевязывали травой.Грудь мне ткнула соседская Фроська.Завернул меня дед Никодимв лозунг выцветший «Все для фронта!»,что над станом висел полевым.И лежала со мной моя мамкана высоком, до неба, возу.Там ей было покойно и мягко,а страданья остались внизу.И осталось не узнанным ею,что почти через месяц всегопуля-дура под городом Ельнейугадала отца моего.Председатель наш был не крестьянский,он в деревню пришел от станка,и рукав, пустовавший с гражданской,был заложен в карман пиджака.Он собранию похоронкуодинокой рукой показал:«Как, народ, воспитаем девчонку?» —и народ: «Воспитаем!» – сказал.Я была в это трудное времявроде трудного лишнего рта,но никто меня в нашей деревненикогда не назвал «сирота».Затаив под суровостью ласку,председатель совал, как отец,то морковь, то тряпичную ляльку,то с налипшей махрой леденец.Меня бабы кормили картошкой,как могли, одевали в свое,и росла я деревниной дочкойи, как мамку, любила ее.Отгремела война, отстреляла,солнце нашей победы взошло,ну а мамка-деревня страдала,и понять не могла я, за что.«План давайте!» – из центра долбили.Телефон ошалел от звонков,ну а руки напрасно давилина иссохшие сиськи коров.И такие же руки в порезах,в черноте неотмывной землимне вручили хрустящий портфельчики до школы меня довели.Мы уселись неловко за парты,не дышали, робки и тихи.От учителки чем-то пахло —я не знала, что это духи.Городская, в очках и жакете,прервала она тишину:«Что такое Отчизна, дети?Ну-ка, дети, подумайте, ну?..»Мы молчали в постыдной заминке:нас такому никто не учил.«Знаю – Родина!» – Петька-заикаторжествующе вдруг подскочил.«Ну а Родина?» – в нетерпеньекарандашик стучал по столу.Я подумала: «Наша деревня!» —но от страха смолчала в углу.Я училась, я ум напрягала,я по карте указкой вела.Я ледащих коней запрягалаи за повод вперед волокла.Я молола, колола, полола,к хлебопункту возила кули,насыпала коровам полову,а они ее есть не могли.Я брала самоплетку-корзинкуда еще расписной туесоки ходила в тайгу по бруснику,по грибы и по дикий чеснок.Из тайги – моего огорода —к председателю шла поскорей,потому что средь прочих голодныхон в деревне был всех голодней.Ел он жадно, все сразу сметая,и шутил он, скрывая тоску:«Есть грибы, да вот нету сметанки…Есть брусника, да нет сахарку…»Меж деревней и телефоном,разрываясь, метался он.Хлеба требовали исступленнои деревня и телефон.Хряки с голоду выли, как волки,ну а в трубку горланили: «План!»И однажды из дряхлой двустволкион пустил себе в сердце жакан.Я росла, семилетку кончала,но на душных полатях во снея порою истошно кричала.Что-то страшное виделось мне…Будто все на земле оголенно —ни людей, ни зверей, ни травы:телефоны одни, телефоныи гробы, и гробы, и гробы…И в осеннюю скользкую пасмурьиз деревни Великая Грязь,получив еле-еле свой паспорт,в домработницы я подалась.Мой хозяин – солидная шишка —был не гад никакой, не злодей,только чуяла я без ошибки:он из тех телефонных людей.Обходился со мною без мата,правда, вместе за стол не сажал,но на праздник Восьмого мартамне торжественно руку пожал.А подвыпив, басил разморенно:«Ну-ка, Нюшка, грибков подложида и спой-ка… Я сам из народа…Спой народную… Спой для души…»Я с утра пылесосила шторы,нафталинила польта, манто,протирала рояль, на которомне играл в этом доме никто.В деревянных скользучих колодкахнатирала мастикой паркети однажды нашла за комодомзапыленный известный портрет.Я спросила, что делать с портретом,может, выбросить надлежит,но хозяин, помедлив с ответом,усмехнулся: «Пускай полежит…»Он, газеты прочтенные скомкав,становился угрюм и надут:«Ну и ну!.. Чего доброго, скородо партмаксимума дойдут».Расковыривал яростно студень,воротясь из колхоза в ночи:«Кулаком, понимаешь ли, стукнул,а уже говорят, не стучи…»И, заснуть неудачливо силясь,он ворчал, не поймешь на кого:«Демократия… Распустились!..Жаль, что нету на них самого…»Одобренье лицом выражая,но, как должно, чуть-чуть суроват,проверял он, очки водружая,за него сочиненный доклад.И звонил он: «Илюша, ты мастер…В общем, надо сказать, удалось.Юморка бы народного малостьда и пару цитаток подбрось».И подбрасывали цитаток,и народного юморка,и баранинки, и цыпляток,и огурчиков, и омулька.Уж кого он любил, я не знала,только знала одно – не людей.И шофер – необщительный малыйего точно прозвал: «Прохиндей».Я все руки себе простиралаи сбежала, сама не своя.В судомойки вагон-ресторанапоступила по случаю я.И я мыла фужеры и стопки,соскребала ромштексы, мозгиот Москвы до Владивостока,а оттуда – опять до Москвы.Крал главповар, буфетчицы крали,а в окне проплывала страна,проплывали заводы и краны,трактора, самолеты, стога.Сквозь окурки, объедки, очисткия глядела, как будто во сне,и значение слова «Отчизна»открывалось, как Волга в окне.В той Отчизне суровой, непразднойпрохиндействовать было – что крастьу рабочих, у плошали Красной,у деревни Великая Грязь.Было – с разными фразами лезли,было – волю давали рукам,ну, да это не страшное, еслив крайнем случае и по щекам.И скисали похабные рожи,притихали в момент за столом.В основном-то народ был хороший.Он хороший везде в основном.Но меж теми, что ели и пилии в окне наблюдали огни,пассажиры особые были —чем-то тайным друг другу сродни.Так никто не глядел на вокзалыи на малости жизни живойизнуренными жаждой глазами,обведенными синевой.Возвращались они долгожданно,исхудалые, в седине,с Колымы, Воркуты, Магадананаконец возвращались к стране.Не забудешь, конечно, мгновеннони овчарок, ни номер ЗК,но была в этих людях вера,а не то чтобы, скажем, тоска.И какое я право имелаверу в жизнь потерять, как впотьмах,если люди, кайля онемело,не теряли ее в лагерях!А однажды в ковбойках и кедахк нам ввалился народ молодойи запел о туманах и кедрахнад могучей рекой Ангарой.Танцевали колеса и рельсы.Окна ветром таежным секло.«А теперь – за здоровье Уэллса!» —кто-то поднял под хохот ситро.И очкарик, ученый ужасно,объяснил мне тогда, что Уэллсбыл писатель такой буржуазныйи не верил он в Братскую ГЭС.Я к столу подошла робковатои спросила, идя напролом:«А меня не возьмете, ребята?»И ребята сказали: «Возьмем!»И я встала, тайгу окликая,вместе с нашей гурьбой озорной,не могучая никакаянад могучей рекой Ангарой.Потревоженно гуси кричали.Где-то лоси трубили в ответ.Мы счастливо стояли, братчане,в нашем Братске, которого нет.А имущества было у Нюшки —пара стоптанных башмаков,да облупленный нос, да веснушки,да неполных семнадцать годков.Впрочем, был чемоданчик фанерныйс незаманчивым всяким тряпьем,и висел для сохранности вернойнебольшенький замочек на нем.Но в палатке у нас нетуманнозаявили, жуя геркулес,что с замочками на чемоданахне построить нам Братскую ГЭС.Виновато я сжалась в комочек,и, на стройку идя поутру,я швырнула тот чертов замочеки замочек с души – в Ангару!Стали личным имуществом сосны,цифры мелом на грубых щитахи улыбки, а слезы – так слезыу товарок моих на щеках.И когда я спала, мне светилапод урчанье машин и зверьямною выстроенная плотинаи не чья-нибудь – лично моя!Словно льдинка, чуть брезжило солнце.Был мой лом непомерно большим.И свисали сосульками соплипод зашмыганным носом моим.Но себе говорила я: «Нюшка,тянет лечь, ну а ты не ложись.Пусть из носа хоть сопли, хоть юшка,ты деревнина дочка… Держись!Ты шатаешься… Тебе худо…Но долби и долби, не валясь,чтобы жизнь получшела повсюду —и в деревне Великая Грязь».И я верила в это не словом,не пустою газетной строкой,а я верила своим ломом,и лопатою, и киркой.А потом я бетонщицей стала,получила общественный вес.Вместе с городом я вырастала,и я строилась вместе с ГЭС.Но, казалось, под наговор вешний,лишь вибратор на миг положу —ничего я на деле не вешу,отделюсь от земли – полечу!И летела по небу, летела,ни бетона не видя, ни лиц,и чего-то такого хотела,что похоже на небо и птиц.Но на радость мою и на горе,над ломающей льдины водойпоявился весною в контореинтересный москвич молодой.Был он гордый… Не пил, не ругался.На девчонок глаза не косил.Увлекался искусством, а галстуки в рабочее время носил.Я себя убеждала: «Да что ты!На столе его, дура, лежит,понимаешь, не чье-нибудь фото,а французской артистки Брижитт».И глядела я в зеркало хмурои за словом не лезла в карман:«Недоучка… Кубышкой фигура…И румянец уж слишком румян…»Я купила в аптеке лосьонудля смягчения кожи рук.Терла, терла я их потаенноот своих закадычных подруг.И, терпя от насмешников муку,только сверху я трогала супи крутила проклятую штукупод названием «хула-хуп».И читала я книжку за книжкойи для бледности уксус пила —все равно оставалась кубышкой,все равно краснощекой была.Виновата ли я, что эпохебыло некогда до меня,что росла на черняшке, картохе,о фигуре не думала я!Мой румянец – не с витаминов,не от пляжей, где праздно лежат,а от хлещущих вьюг сатанинских,от мороза за пятьдесят.Ты, наверно, бы так не смеялась,не такой бы имела ты вид,если б в Нюшкиной шкуре хоть малостьпобывала, артистка Брижитт!Позабыть я себя заставляю! —никогда позабыть не смогу,как отпраздновать Первое маямы поплыли на лодках в тайгу.Пили «гымзу» под частик в томатеза любовь и за Братскую ГЭС.Кто-то был уже в чьей-то помаде…Кто-то с кем-то куда-то исчез…Я смотрела тайком пригвожденно,как, от всех и меня вдалеке,размышлял у костра отчужденноон с приемничком-крошкой в руке.Несся танец по имени «мамба»,и Парижей и Лондонов гул,и шептала я: «Мамочка-мама,хоть бы раз на меня он взглянул!»И взглянул – в первый раз любопытно…Огляделся – мы были вдвоем,и, кивнув на вечерние пихты,он устало сказал мне: «Пойдем…»И пошла, хоть и знала с тоскою:оттого это все так легко,что я рядом была, под рукою,а француженка та далеко.Я дрожала, как будто зверюшка,и от страха, и от стыда.До свидания, бывшая Нюшка!До свидания, до свида…И заплакала я над собою…Был в испуге он: «Что ты дуришь?»А в приемничке рядом на хвоенадо мною смеялся Париж.С той поры тот москвич поразумнел:и наряды он мне отмечал,и выписывал новый инструмент,а как будто бы не замечал.Но однажды во время работызакачалось все на земле.И внутри меня торкнулось что-то,объявляя само о себе.Становилось все чаще мне плохо,не смотрела почти на еду…Но зачем же, такая дуреха,я сказала об этом ему?!Смерил взглядом холодным и беглыми, приемничком занят своим,процедил: «Я, конечно, был первым,но ведь кто-то мог быть и вторым…»«Семилетку в четыре года!» —бились лозунги, как всегда.А от гадости и от горяя бежала, не знаю куда.Я взбежала на эстакаду,чтобы с жизнью покончить враз,но я замерла истуканно,под собою увидев мой Братск.И меня, как ребенка, схватилас беззащитным укором в глазахнедостроенная плотинав арматуре и голосах.И кричала моя деревушка,и кричала моя Ангара:«Как ты можешь такое, Нюшка?Как ты можешь?» И я не смогла.От бригадных девчат и от хлопцевположенье скрывая с трудом,получив полагавшийся отпуск,я легла на девятом в роддом.Я металась в постели ночами,и под грохот и отблески ГЭСпоявился наш новый братчанин,губошлепый, мокрехонький весь.Появился такой неуемныйи хватался за все, хоть и слаб.Появился, ни в чем не виновный,и орал, как на стройке прораб.И когда его грудью кормила,председатель, я слез не лила.В твою честь я сынишку Трофимом,хоть не модно, а назвала.Я вникала в свое материнство,а в палату ко мне между темпоступали цветы, мандарины,погремушки, компоты и джем.Ну а вскоре сиделка седая,помогая надеть мне пальто,сообщила: «Вас там ожидают…»И, ей-богу, не знала я, кто.И, прижав драгоценный мой свертоки, признаться, тревогу тая,на ногах закачавшись нетвердых,всю бригаду увидела я.И расплакалась я неприлично,прислонившись ослабло к стене.Значит, все они знали отлично,только виду не подали мне.Слезы лились потоком – стыдища!..Но, меня ото слез пробудив:«Дай взглянуть-то, каков наш сынишка…» —грубовато сказал бригадир.Мне народ помогал, как сберкнижка.Меня спрашивали с той поры,улыбаясь: «Ну, как наш сынишка?» —и монтажники, и маляры.И, внезапно остановившись,из кабины просунув вихор,улыбаясь: «Ну, как наш сынишка?» —мне кричал незнакомый шофер.Экскаваторщики, верхолазыбаловали его, шельмецы,и смущенно и доброглазоподнимали, как будто отцы.И со взглядом нетронуто-синимне умел он еще понимать,что он сделался стройкиным сыном,как деревниной дочкою – мать…И в огромной толпе однокашнойс ним я шла через год под оркестр.В этот день – и счастливый и страшныйсостоялось открытие ГЭС.Я шептала тихонечко: «Трошка! —прижимая сынишку к груди. —Я поплачу, но только немножко.Я поплачу, а ты уж гляди…»И казалось мне – плакали тыщи,и от слез поднималась вода,и пошел, и пошел он, светище,через жилы и провода.И под музыку, шапки и крикився сверкала и грохала ГЭС…Жаль, что не был тогда на открытьебуржуазный писатель Уэллс!…Вот вишу я с подругою Светкойна стремянке в шальной вышинеи домазываю последкиу плотины на серой спине.Вроде все бы спокойно, все в норме,а в руках моих – детская дрожь,и задумываюсь: по формемастерок на сердечко похож.Я, конечно, в детали не влажу,что нам в будущем суждено,но сердечком своим его мажу,чтобы было без трещин оно.Чтобы бабы сирот не рожали,чтобы хлеба хватало на всех,чтоб невинных людей не сажали,чтоб никто не стрелялся вовек.Я, конечно, помру, хоть об этомговорить еще рано пока,но останусь я все-таки светомна года, а быть может, века.Пусть запомнят и внуки и внучки,все светлей и светлей становясь:этот свет им достался от Нюшкииз деревни Великая Грязь.
Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги