Чем менее сообщения между племенами, чем более земля перерезана чащею лесною, топью болот, бурным течением рек или чем шире простор пустынь, разделяющих между собою семьи человеческие, тем многочисленнее наречия и тем малочисленнее народы, говорящие одним и тем же языком. Так, напр., в тесных границах Гвианы племя, составленное всего–навсего из осьмидесяти тысяч лиц, говорит тремя языками, совершенно не сходными между собою и разделенными на двадцать, резко обозначенных наречий [382]. Картавые родоначальники передают картавость своим потомкам потому только, что они одни учат их слову человеческому, гнусавые, шепелявые и пр. передают точно так же в наследство недостатки своего организма (так, напр., китайцы никогда не произносят звук р, хотя очень способны его произносить, и наречие, искаженное жалкою ограниченностью личной болезни, гордо становится наряду со всеми другими человеческими языками). Но произвол, основанный на односторонности. направления умственного, действует гораздо сильнее, чем потребность физической организации. Слово есть условное и покорное орудие мысли, оно принимает в себя все ее оттенки, хотя, с другой стороны, оно также сильно действует на ее развитие. Семья, удалившись от общения с прочими семьями человеческого рода, не имеет физической возможности передавать и принимать от них духовную жизнь, но прежде чем она поставила между собою и ими вещественные преграды, она уже стремлением своим к быту разобщенному и произвольным удалением обличила отсутствие человеческой любви. Семьи, брошенные случайно в глубь пустынь и в заточение островов, составляют немногочисленное исключение, которое не заслуживает особенного внимания. Можно принять основным правилом, что тот, кто не дорожит сожитием с людьми, не дорожит и речью человеческою. Язык для него есть орудие чисто физическое, как рука или нога. Его нужды телесны, его побуждения телесны: святыня мысли для него исчезла, а с нею и святыня слова, чудного храма, созданного для мысли. Прежняя речь, хранительница вековых преданий и вековой мудрости, должна упасть на степень крика, данного природою всем животным для призвания подобных себе на помощь и для условного знака ночной ловитвы. Таковы более или менее все одичавшие племена; таковы в наш век выходцы жизни европейской и образованности европейской, удаляющейся из границ Соединенных Штатов или Канады в дикую степь за бесконечную реку (Миссисипи) или в кочевье краснокожих звероловов. Не у таких семей, не у их потомков должно искать древней веры, древнего слова, древнего предания. Они избрали в жилище пустыню, потому что душа в них была сама пустынна и мертва. Но тот, кто, не удаляясь в страны необитаемые, внутренним духом вражды и ненависти к своим братьям–людям созидает около себя пустыню, как большая часть воинственных народов, обличает в себе то же самое стремленье к бессловесному быту. Уединяя себя в дикую и себялюбивую свободу, он скидает хранительные оковы старины и обычаи, общие всем первобытным народам. Наследство мысли, слова, звука, полученное им от предков, уже нужно ему не для жизни со всеми людьми воедино, но для домашнего обихода в кругу малочисленной семьи. Своя монета, свой чекан. Тут разгул произволу и прихотям метафоры, и злоупотребленью видовых названий за родовые или прозвищ за имена, и искажению звука, соответствующему искажению внутренней гармонии чувства и помысла. Итак, мы не должны искать следов глубокой древности в семьях мелких, разрозненных или выказывающих по преимуществу дух воинственной дикости. Мы можем принимать данные от них как средство вспомогательное, но в то же время должны помнить, что указания истинные и богатые могут действительно быть найдены только в племенах могучих и многочисленных и что эти указания тем важнее, чем более самые племена отличались мирным, торговым и словесным характером. Можно, конечно, предположить, что какой‑нибудь маленький народ, теперь едва заметный на географической карте, есть обломок племени некогда великого и сильного, утратившего свое единство или почти стертого с лица земли народом других племен, поглотивших его самостоятельность, и что этот обломок уцелел случайно под защитою горных преград или непроходимых лесов. Такое предположение возможно; но, во–первых, оно позволительно только тогда, когда есть явные следы некогда великого значения обмельчавшего народа; во–вторых, оно не совсем вероятно, потому что малочисленный остаток семьи, некогда любившей общение человеческое, мирный быт и дружную встречу со всею своею земною братьею, должен мало–помалу исчезать в массах, его окружающих, и наконец, если упадок великого племени происходил в глубокой древности, его малый обломок уже давно исказился по внешней причине, выведенной из отношений границ к площади, ими охваченной, и по внутренней причине, выведенной из преобладания личного произвола во всяком разъединенном народе. Поэтому, как ни любопытны особенности баскского языка, как ни странен характер его словоращения, мы видим один только призрак в надеждах филологов, воскрешающих из него древнеиберское наречие, и уверены, что почтенный и добросовестный труд их останется почти бесплоден. Нет сомнения, что баски нашего времени не потомки кельтов и происходят прямо от стародавней семьи иберцев—васков [383]. Имя их сохранилось в названии диалекта зуек–ара и в имени самого народа эускальдунак, и еще более в общем согласии соседних народов, которые называют их басками. Но в названии эускальдунак, кажется, нельзя не узнать соединения двух имен эуск–кальдун–ак, которого первая половина принадлежала древней иберской отрасли, а вторая кальдун кельтскому племени, так часто называвшему себя каледонами или по крайней мере таким названием, которое легко изменялось в эту форму. Соединение двух народных прозвищ в одно—явление весьма обыкновенное (так, напр., кельт–иберы, яз–зиш, сако–гефы) и не может нисколько останавливать критика, а признание народное, заключенное в особенном его имени, не может нам оставлять никаких надежд на чистоту наречия. Априористический вывод вполне подтверждается огромною разностью между отдельными отраслями баскского языка в разных долах и пригорьях Пиренейских, а еще более явным сплавом корней, занятых из всех возможных наречий. Иберское начало в словарном составе баскского языка может быть отделено только путем отрицательным, т. е. посредством отделения всех слов кельтских, римских, германских, может быть, арабских и, бесспорно, славяно–вендских. Останется ли что‑нибудь в словаре басков? Сомнительно, но, бесспорно, останется в утешение ученым и местному самолюбию народа целая грамматика самобытная и богатая. Пойдет ли она за иберскую? Тогда английская должна идти за немецкую и молдаванская за латинскую. Мы уже сказали, что наслоение племен не есть наращение ископаемых масс, и что смешение их не похоже на каменные агрегаты, которые в любой лаборатории разлагаются на свои первичные составы. Живое живо; оно не сращается, не накопляется, не смешивается. Оно творит самобытно и вольно. Новая смесь племен: новый язык, новый строй мысли, новый закон грамматический. Так мы видим, что всякое наречие, даже офенское [384], получает немедля жизнь полную и органическую. Самая грубая мысль человеческая создает себе форму по себе и самая бедная мысль имеет в себе живую личность, дающую ей в чем‑нибудь преимущество перед другими личностями, богатыми и по основному содержанию, и по наружному развитию. За всем тем, хотя мы не высоко ценим важность басков для языкознания, или для науки о племенах, или вообще для всех отраслей исторического учения, но (судя по некоторым данным, и особенно по числительным именам) мы уверены, что и от них многие любопытные подробности поступят в общее достояние человеческое. Пристрастие к этой семье, порожденное несколькими беглыми примечаниями знаменитого ученого [385], не слишком распространялось и до сих пор не принесло ни большой пользы, ни большого вреда науке.