Гильберт. Нет, кое-что перепадало.
Якоб. Что именно?
Гильберт. Помню, сидели мы вдевятером, а в миске я насчитал лишь семь листиков салата, которые плавали в уксусе, но без масла.
Якоб. Значит, Антроний поедал свои бобы один?
Гильберт. А их и покупали-то всего на пол-обола. Впрочем, он не возражал, если соседу по столу приходила охота отведать, да только невежливым казалось вырывать у бедняги пищу изо рта.
Якоб. Значит, листья салата делили на части – как в поговорке про тминное зернышко?
Гильберт. Нет, салат съедали самые почтенные сотрапезники, а остальные макали хлеб в уксус.
Якоб. А после седьмого листочка что?
Гильберт. Что же еще, как не сыр – заключение застолья?
Якоб. И так постоянно?
Гильберт. Почти постоянно. Лишь изредка, в день, когда Меркурий улыбался особенно милостиво, стол бывал несколько обильнее.
Якоб. И что же тогда?
Гильберт. Антроний приказывал купить три грозди винограда на одну медную монетку; и весь дом радовался.
Якоб. Как же иначе!
Гильберт. Но исключительно в ту пору, когда виноград всего дешевле.
Якоб. Стало быть, кроме как осенью, он ничего лишнего не тратил?
Гильберт. Тратил. Есть там рыбаки, которые вылавливают мелкие раковины, главным образом – в отхожих местах; особым криком они дают знать, что у них за товар. У них иной раз он распоряжался купить на полушку (эту монетку синодийцы зовут «багаттино»). Тут ты бы решил, что в доме свадьба: надо было разводить огонь, чтобы поскорее все сварить. Это подавали после сыра – вместо сладкого.
Якоб. Сладкое отменное, клянусь Геркулесом! Однако ни мяса, ни рыбы на столе не было никогда?
Гильберт. В конце концов он все же сдался на мои жалобы и стал чуть щедрее. Когда же хотел показать себя вторым Лукуллом[971], перемены были примерно вот какие.
Якоб. Очень любопытно!
Гильберт. На первое подавалась похлебка, которую там, не знаю почему, зовут «служанкою».
Якоб. И недурная?
Гильберт. Приправляли ее так. Ставят на огонь горшок с водою, а в воду кладут несколько кусков буйволового сыра, сухого и твердого, как камень, без доброго топора ни крошки не отколешь. Размякая в горячей воде, сыр слегка закрашивает ее – и уже никто не может сказать, будто это одна вода. Это у них преддверие пира.
Якоб. Хлебово для свиней!
Гильберт. Потом – требуха от старой коровы, но, во-первых, в ничтожном количестве, а во-вторых, сваренная недели две назад. Якоб. Значит, смердит?
Гильберт. Невыносимо! Но и тут беде умеют помочь.
Якоб. Как?
Гильберт. Я скажу, но ты не вздумай подражать.
Якоб. Будь покоен!
Гильберт. Разбалтывают яйцо в горячей воде и этой подливою заливают мясо; правда, скорее это обман зрения, чем обоняния, потому что смрада ни под какою подливою не спрячешь. Если день требует рыбного стола, подают в иных случаях три маленькие златобровки, – это на семь или на восемь человек.
Якоб. А больше ничего?
Гильберт. Ничего, кроме того же каменного сыра.
Якоб. И вправду, второй Лукулл! Но чтобы такого скудного припаса хватило на столько сотрапезников, да еще и без завтрака, – как это возможно?
Гильберт. Ты еще не все знаешь – остатками нашего застолья кормились теща, невестка, младший сын, служанка и несколько малых ребят.
Якоб. Ты лишь умножил мое недоумение, но никак не рассеял.
Гильберт. Едва ли я смогу тебе это объяснить, если сперва не опишу порядка нашего застолья.
Якоб. За чем же дело стало? Опиши.
Гильберт. Во главе стола сидел Антроний, по правую руку от него – я, на правах почетного гостя, напротив Антрония – Ортрогон, подле Ортрогона – Обрезаний, подле Обрезания – Стратег, грек родом. Слева от Антрония садился старший сын; если являлся еще гость, это место, из уважения, отводили ему.
Начнем с похлебки. О ней беспокоиться было нечего, и наливали всем почти одинаково – разве что в тарелках первых за столом лиц плавали кусочки сыра. Что же касается второго блюда, то из кувшинов с вином и водою (обычно их бывало четыре) воздвигалось подобие крепостной стены, так что дотянуться не мог никто, кроме троих, перед которыми блюдо стояло: только величайший наглец решился бы перескочить через эту ограду. Вдобавок блюдо на столе не задерживалось: скоро его уносили, чтобы и прочим домочадцам кое-что перепало.
Якоб. А вы, за столом, что ели?
Гильберт. Утешались на свой лад.
Якоб. На какой же это лад?
Гильберт. Глиняный хлеб размачивали в старой-престарой винной гуще.
Якоб. Но такое застолье, должно быть, в один миг и заканчивалось.
Гильберт. Нередко тянулось дольше часа.
Якоб. Не понимаю.
Гильберт. То, что внушало опасения, быстро уносили, – я уже тебе говорил, – и подавали сыр, за который можно было не опасаться, потому что от него ни одним столовым ножом ни крошки не отколупнешь. Оставалась эта знаменитая гуща и у каждого свой ломоть хлеба. К этому сладкому примешивались вполне невинные беседы, а тем временем закусывал женский сенат.
Якоб. Ну, а работники-то что?
Гильберт. Они с нами никак не сообщались, в свои часы и обедали и ужинали, но в целом на еду тратили не более получаса в день.
Якоб. Но чем же их кормили?
Гильберт. Это уж сам догадайся.